Статью подготовила ведущий эксперт-экономист по бюджетированию Ошуркова Тамара Георгиевна. Связаться с автором
Одна из самых знаменитых острот Оскара Уайльда утверждает, что «не стоит даже и смотреть на карту вселенной, в которую не включена Утопия. Эта карта лишена той единственной страны, куда человечество постоянно стремится. Причалив к этой стране и выйдя на берег, оно устремляет взгляды вдаль, высматривая другую, лучшую, и снова поднимает паруса». На протяжении всей истории капитализм проявлял сильнейший интерес к тому, что за ним последует, и утописты пытались изобразить в основном его преемников. Капитализм вырос так быстро, а в некоторых странах почти внезапно, перевернув жизни и убеждения с ног на голову, что казалось, будто его снова сменит нечто столь же радикально иное. Действительно ли система, перевернувшая мир, и сама будет перевернута?
Два столетия альтернативы, создаваемые провидцами, делали именно эго — они переворачивали капитализм с ног на голову. Многие выявляли самые характерные черты капитализма и воображали их диаметральную противоположность. Так, если капитализм лишал рабочих всякой власти и полностью отдавал ее капиталистам, социализм и коммунизм поставят у руля рабочих. Советы рабочих будут управлять заводами. Прибыли будут получать люди, а не далекие инвесторы. Частную собственность утописты предлагали заменить общественной, деньги — обществом без денег, прибыли — отказом от них, а неподотчетность капитализма — новыми требованиями.
То же самое относится к не менее распространенному в утопиях методу расширения (когда берется какая-то идея и доводится до предела) или методу перевода (идея из одной сферы пересаживается в другую).
Пластичность капиталистической культуры сама по себе постоянно поощряла утопическое мышление, беспрерывное измышление возможных миров. Однако огромное большинство воображаемых миров с капиталистической точки зрения являются бессмысленными и противоречат исходным положениям капитализма.
Не забываем поделиться:
Когда Артура Миллера спросили, чему именно посвящена его пьеса «Смерть коммивояжера» — опыту одного человека или Депрессии в целом, он ответил, что «рыба в море, а море в рыбе». Любая столь сложная и всепроникающая система, как капитализм, находится одновременно и внутри нас, и снаружи, а одна из задач утопии — вытащить рыбу из моря.
Одни утопии представляют собой полностью завершенные воображаемые общества, где «закрашена» каждая деталь, от одежды, которую носят люди, до точных законов. Другие утопии — практические эксперименты, часто широкомасштабные (например, американские коммуны XIX в., черпавшие вдохновение у Торо, или кибуцы в Израиле). Третьи утопии — творческие идеи, поначалу казавшиеся неосуществимыми на практике, но затем воплощавшиеся в жизни, во всяком случае иногда. Принципы, разрабатываемые политическими мыслителями от Джона Локка до Джона Ролза, которые надеялись, что несколько руководящих идей смогут породить если не утопию, то, по крайней мере, хорошее общество, относились именно к этому роду. Идея универсальных прав человека, выдвигавшаяся Рене Кассеном, конечно же, была утопической, но была закреплена в Декларации ООН; то же самое произошло с идеей Уэббса о бесплатном всеобщем здравоохранении, доступном для всех, которую в начале XX в. сочли невозможной, но 40 лет спустя воплотили на практике. Современные идеи, предлагающие, что за каждым человеком на планете должна быть закреплена фиксированная и равная доля углеводорода, сегодня, безусловно, кажутся утопическими, но завтра могут стать повседневной реальностью. Во всех таких идеях есть попытка связать отдельные составляющие, из которых можно вывести много разных следствий. Все они облекают в конкретную форму ту радикальную идею, что будущее, а не только прошлое, может влиять на настоящее; что нас формируют не только знания, но и творческий дух. И все они — выражение того, что Эрнст Блох называл «принципом надежды», то есть импульса, который лежит в основе человеческой природы и иногда вдохновляет на поступки, а иногда их замещает.
В самых запоминающихся утопиях предлагаются логичные и последовательные альтернативы настоящему, новые общества, появляющиеся словно по приказу. Это устройства для создания того, что русские формалисты называли «остранением», помогающим нам разглядеть странное в настоящем. У истоков этой традиции, по-видимому, стояло «Государство» Платона, но в своей современной форме она началась с «Золотой книжечки, столь же полезной, сколь и забавной, о наилучшем устройстве государства и о новом острове Утопия» Томаса Мора, написанной в 1516 г. и изображающей вымышленный остров в Атлантическом океане,— эта книга задала тон для всего жанра. Хотя она появилась задолго до современного капитализма, некоторые из тем, встречающиеся в более поздних антикапиталистических утопиях, можно найти и в ней. Она обещает создать систему без денег и собственности. Труд делится между всеми. Рабочий день — нормированный, и есть одна эксцентричная черта, часто связанная с утопиями: каждый должен ложиться спать не позднее восьми часов вечера. Самые страшные болезни общества, такие как бедность и нищета, искоренены. Утопия редко посылает своих граждан на войну, вместо этого набирая наемников среди своих воинственных соседей.
Традиция литературных утопий получила толчок во Франции до и после Революции. Наглядный пример из XVIII в. — Луи-Себастьян Мерсье. Выступая против излишеств и иерархии монархической Франции, он предложил утопическое устройство, в котором налоги зафиксированы на уровне 2% дохода, но гораздо больше средств приносят добровольные пожертвования, которым благоприятствует коллективизм граждан. Вместо пышных нарядов люди носят простую одежду, наслаждаясь пешеходными городами. Значительное место занимает государственное обеспечение, включающее поставку чистой воды и здравоохранение.
Несколько десятилетий спустя Клод-Анри де Сен-Симон описал утопию производства, в которой у праздных богачей и деятелей церкви отобрали власть, а основная форма экономики — мастерские. Наука (основа для «религии Ньютона») и промышленность вместе формируют общество. К несчастью, к праздным лицам он также отнес королевскую семью, за что и был арестован, а его планы по созданию Европейского союза оказались преждевременными. Но его точка зрения была плодом его времени, равно как и надежда на то, что наука сможет построить утопию, когда разум охватит собой все сущее. «Нелепейшее из верований относит золотой век к прошлому,— писал он,— но лишь будущее готовит его.
Задавайте вопросы нашему консультанту, он ждет вас внизу экрана и всегда онлайн специально для Вас. Не стесняемся, мы работаем совершенно бесплатно!!!
Также оказываем консультации по телефону: 8 (800) 600-76-83, звонок по России бесплатный!
Гиганты вернутся, но не гиганты по размеру, а гиганты мысли». Хайек позднее с полным основанием назвал его идеи религией инженеров. Сен-Симон считал Французскую революцию упущенной возможностью расширить индустриализацию, поскольку она зашла в тупик законов и прав. И поэтому в его утопии общественные доходы изымаются у армии и полиции и инвестируются в производственную деятельность и общественные работы (отсюда «палата изобретений», разрабатывающая идеи, за которой надзирает «палата исполнения»). Мир казался пластичным — его можно было лепить при помощи разума и опыта, безошибочно направляя изменения на создание лучшего мира.
Более откровенный политический вариант можно найти в утопии Этьена Кабе об Икарии, предельной реализации земли воплощенного разума. Эта утопия обещала абсолютную чистоту и абсолютную симметрию, которые бы определялись законами, оговаривавшими вообще все — от еды до одежды, и в ней все граждане участвовали бы в управлении (равно как и в голосовании) при поддержке Департамента статистики, обеспечивающего их необходимыми фактами. «Икарийские общества» получили распространение в сообществах рабочих по всей Франции, а затем и в Соединенных Штатах, где подобные коммуны создавались в Техасе, Луизиане, Иллинойсе, Миссури, Айове и Калифорнии.
Франция во времена Революции на собственном опыте испытала, что означает податливость мира, и увидела, сколь многое можно изменить за очень короткий промежуток времени. Сохранение после Реставрации значительной части наполеоновских законодательных кодексов опровергло реакционные утверждения, гласившие, что реформа была бесполезной и противоестественной. Но Франция ощутила также, что у разума есть пределы: неудачные попытки законодательным путем ввести десятичасовой день, десятичасовую неделю и множество новых праздников и наград,— причем все эти новшества были проникнуты тем же духом, что и многие утопические романы, — показали, что не все является таким уж пластичным. Одного желания мало, чтобы породить новый мир, и даже если он учрежден законом, это не гарантирует, что он приживется.
Английские варианты утопий, популярные в XIX в., больше тяготели к сельскому миру, чем к городскому, и имели откровенно ностальгический характер. Их видение мира после капитализма по духу было ближе к миру, существовавшему раньше. Одну из популярных утопий написал У. Г. Хадсон, нарисовав будущее, в котором города будут превращены в сельский рай, ремесла заменят промышленность, вырастут рыночные сады, которые заменят заводы и железнодорожные станции. Но самым влиятельным утопистом был Уильям Моррис, чьи «Вести ниоткуда» предсказывали будущий мир фольклорных праздников и ремесел, в котором жители разобрали железнодорожные рельсы и счастливо вернулись в средневековый Элем, где нет оплачиваемого труда. Не менее популярен был «Иерехон» Сэмюэла Батлера (Erewhon — анаграмма для «нигде», nowhere). Болезнь в нем считалась преступлением. Больных бросали в тюрьму, потому что они сами виноваты в своей болезни. Даже грустных людей заточали в тюрьму, поскольку печаль считалась признаком несчастья, а люди сами отвечали за поступки, которые принесли им несчастья. С другой стороны, с людьми, которые грабили и убивали, обходились достаточно мягко и отправляли в больницы на лечение. Любые машины в «Иерихоне» были под запретом, потому что, как предупреждал один философ, машины могут быстро развиться и захватить мир.
Существуют тысячи других примеров еще более тщательно выстроенных миров со сводами законов, институтами и лидерами. «Что делать?», роман Николая Чернышевского, опубликованный в России в 1863 г., и «Взгляд назад» Эдварда Беллами стали известнейшими бестселлерами. Эти плоды бескорыстного труда представляют собой уникальное проявление как надежды, так и разочарованности настоящим. Они следуют Шиллеру, который призвал соотечественников «смело воспарить над своим временем», чтобы «в зеркале забрезжил грядущий рассвет».
Капитализм, переживавший расцвет в XIX в., играл в этих утопиях двусмысленную роль. Чаще всего он был врагом, а не основой для построения чего-то нового. Необычность взглядов Карла Маркса заключалась в том, что он видел в капитализме необходимый этап прогресса, колючие скалы, которые нужно преодолеть, чтобы добраться до залитых солнцем вершин социализма. Если и искать утопическое течение в капитализме, то скорее в событиях, чем в книгах. Грядущее изобилие прославлялось на таких грандиозных праздниках роскоши, как Лондонская выставка 1851 г. с ее огромными стеклянными дворцами, выставка в Чикаго в 1893 г. с ее фосфорицирующими неоновыми огнями и 27 миллионами посетителей (и духом неистощимого оптимизма, лишь отчасти омраченным убийством мэра незадолго до закрытия экспозиции) или выставка в Париже в 1900 г. с 50 миллионами посетителей, кинематографом и эскалаторами. Каждая по-своему была утопической, и на каждой очередной этап экспансии изображался картинами общественного и семейного процветания, присутствием высокотехнологичных развлечений и транспорта. Но картины эти в основном сводились к вещам, к их накоплению, которое должно трансформировать жизнь.
Естественно, что, когда капитализм стал обещать, что утопии будут персональными, а не коллективными, и когда его воображение воспарило ввысь, пытаясь нарисовать весь мир, результаты оказались двусмысленными. Научная фантастика 1980-х гг. (например, киберпанк) в некоторых отношениях была сознательной экстраполяцией современного неолиберализма и капитализма — гламурного, индивидуалистического, раздираемого противоречиями, погруженного в бренды и виртуальную реальность, но при этом принимающего мир глобальных корпораций как нечто само собой разумеющееся. Конечно, она живописала интересный и волнующий мир, но вряд ли большинство людей захотело бы в нем жить.
Слишком сильная вера в материальное и прогресс, основанный на технологиях, обеспокоил стольких же людей, скольких и вдохновил, а у многих укрепил желание повернуть время вспять и вернуться к сельской идиллии общинной жизни на природе. В XIX в. аристократия, не меньше озадаченная капитализмом, чем рабочие, считала себя подходящим кандидатом для того, чтобы выписать эти идеалы, отображавшие эгалитаристскую трактовку их сельских имений. Князь Кропоткин писал о возвращении к общинной деревенской жизни, к миру без государства и выступал за взаимопомощь и ассоциацию, которые считались всеми живыми существами «лучшим оружием в борьбе за жизнь».
Добровольное сотрудничество и обмен должны были заменить коррумпированный мир денег и власти. О том же писал Лев Толстой, пытавшийся создать маленький рай на своих землях в России и выступавший против насильственной революции и за нравственное преображение, возрождение внутреннего человека, потому что, как гласило название одной из его книг, «Царство Божие внутри нас». Они представляли себе общество без промышленности и технологии, с более простым и честным равенством, основанным на духоподъемном труде ремесленника или крестьянина, а не на нищенской и унизительной работе на заводе.
Это была общая тема многих утопий. Они хотели, чтобы труд сохранился в качестве стержня повседневной жизни, но надеялись, что он больше не будет работой на других, не будет тяжким бременем, не будет превращаться в товар. Карл Маркс критиковал утопии, но писал об обществе, в котором мы будем охотиться утром, рыбачить во второй половине дня, ухаживать за скотом вечером и критиковать после обеда (хотя, как заметили феминистки, он так и не сказал, кто именно будет готовить обед). Этот новый век досуга, достигнутый благодаря чудесам автоматизированного производства, приведет нас к свободе фараонов, которая будет использоваться не для безделья, а для творческого труда. Труд при капитализме был отчужденным трудом: «деятельность выступает здесь как страдание, сила - как бессилие, зачатие — как оскопление». Но в будущем труд будет заново воссоединен с нашей истинной сущностью и глубинными человеческими потребностями. И хотя были опасения, что недостаток конкуренции и труда «приведет к отуплению человека», Уильям Моррис считал, что ответом станет «само это слово [искусство], которое потеряло у нас старый смысл, так как искусство стало необходимым элементом работы каждого человека, занятого в производстве».
Чем больше капитализм в XX в. способствовал подъему бюрократии благодаря новой власти менеджеров, исследованиям времени и движений, а также разделению мысли и действия, которое проповедовал Фредерик Тейлор, тем сильнее был крен утопистов в противоположную сторону. Лучше всех эти опасения выразил Джеймс Бёрнем, объяснив, почему Генри Форд и Иосиф Сталин действовали в одном направлении, чтобы задушить человеческую свободу в мире, управляемом планировщиками и менеджерами, и неважно, исходило ли стремление к господству от капиталистических корпораций или коммунистических государственных органов. Их иерархии и даже их здания выглядели очень похоже. Десять тысяч лет назад сельское хозяйство поймало людей в ловушку тяжелого труда, когда общество охотников и собирателей потеряло свободу. Капитализм усилил подчинение, но, к счастью, он прокладывал и путь для подлинной свободы.
Если для некоторых эта свобода означала настоящий труд, честный, созидательный, но уже не отчужденный, то для других она означала избавление от труда. Пол Лафарг (зять Маркса) написал о «праве на лень», и многие другие тоже надеялись на то, что прогресс освободит нас от необходимости работать, а не навяжет новый вид труда.
В любом случае утопическая свобода обычно означала уменьшение количества связей друг с другом. Если капитализм создал железные дороги и телеграф, широкополосные сети и спутники, то в большинстве утопий, следующих за Томасом Мором, изображаются острова. Например, «Экотопия» Эрнста Калленбаха представляет окруженную блокадой новую страну, составленную из частей Калифорнии, Орегона и штата Вашингтон и нашедшую новый путь среди превратностей судьбы. Вымысел предсказывает реальность, потому что находящаяся в осаде Куба, лишившись нефти, была вынуждена культивировать сельское хозяйство в городских условиях, чтобы прокормиться, а затем стала образцом для радикальной Америки, занятой озеленением своих городов.
Многие писатели либо сразу начинали с практики, либо пытались затем осуществить свои утопические концепции в жизни. Через сто лет после Томаса Мора Джерард Уин стенли и его товарищи отправились на холм Сент-Джордж, чтобы основать там утопию, радикально эгалитарную общину без иерархии или собственности, которая в итоге была уничтожена землевладельцами и армией. Но два столетия спустя условия для создания утопий улучшились. Движение город-сад, основанное Эбенизером Говардом,— один из лучших примеров, вдохновленных утопическим романом («Взгляд назад»). Предполагалось, что такие города будут закрытыми сообществами численностью около 30 тысяч человек, в которых будут объединены дома, мастерские и сельское хозяйство, расположенное на прилегающих к ним полях. Согласно взглядам Говарда, изложенным в работе «Завтра: мирный путь к реальной реформе» (1898), необходимо создать сеть таких городов-садов, которые все были бы городами-спутниками центрального города численностью примерно 50 тысяч жителей и были бы связаны друг с другом железной дорогой. При его жизни было построено два города— Лечворг-ГарденСити и Велвин-Гарден-Сити, оба в английском Хартфордшире. Кроме того, его идеи оказали большое влияние в Соединенных Штатах — от Вудборна в Бостоне до Джексон-Хайтс в Квинсе, а также и в более далеких краях — от аргентинского Сыодад-Харден Ломасдель-Паломар до Колонель-Лайт-Гарденс в Аделаиде (Южная Австралия).
Когда мы бросаем взгляд в прошлое, поражает то, что многие утопии стали практическими начинаниями. У Уильяма Морриса были, возможно, слишком надуманные описания будущего, но он добился успеха как производитель тканей и обоев (и даже работал по заказу королевы Виктории). Движение искусств и ремесел начиналось как альтернатива капитализму, позволяющая создавать полезные продукты для людей (хотя в итоге оно стало производить их главным образом для богатых). Роберт Оуэн сочетал смелые размышления о будущем кооперации с владением одним из самых производительных и успешных мануфактурных предприятий в Европе — в Нью-Лэнарке возле Глазго. В лучших случаях утописты освободились от оков природы и в мыслях, и в поступках. Любопытно, что, хотя Карл Маркс остроумно разоблачал наивность одних утопистов, надеявшихся силой желания породить новый мир, другими он восхищался и писал, что «в утопиях таких людей, как Фурье, Оуэн и других, есть предвосхищение и фантастическое изображение нового мира».
Более современные утопии возвращаются ко многим из этих тем. Есть радикальные версии, как, например, «Туманность Андромеды» Ивана Ефремова (1958), старательно и подробно описывающая гармоничное бесклассовое общество, в котором планировщики переделали мир, создав едва ли не пародию на городское зонирование (и где диссидентов отправляют для реабилитации на «остров забвения»). Чаще всего это более умеренные фантазии, более запутанные, но и более реалистичные: утопии порой помещаются в мир, в котором после апокалипсиса промышленная цивилизация пала, а люди собирают ее останки. И снова мы встречаем тоску по сотрудничеству, по сообществам не больше деревни и по осмысленному труду. А новейшие утопии служат зеркалом расточительству, изображая экологически устойчивый мир, в котором вещи используются повторно и заново пускаются в оборот, здания выглядят с высоты птичьего полета так же, как земля до того, как они были построены, а заводы сбрасывают питьевую воду.
Одно из лучших изображений будущего — роман Урсулы Ле Гуин «Обделенные», действие которого происходит на Анарресе, лунном спутнике планеты Уррас, где революционеры создали общество без правительства и авторитарных институтов принуждения. Язык местных жителей лишен притяжательных местоимений, о людях судят по их делам и по тому, что они делают для других, а не по тому, чем они владеют. Это бедное общество в материально скудной среде. Главный герой романа физик Шевек постепенно осознает, что революция, породившая его мир, впадает в застой и что там, где раньше их вообще не было, начинают складываться структуры власти. В итоге получается двусмысленная утопия, не претендующая на описание идеального общества.
Сегодня визионерские утопии можно встретить в анархистской и социалистической традициях, в движениях, связанных с Всемирным социальным форумом (его лозунг: «Другой мир возможен»), на периферии любых крупных религий, в радикальных субкультурах, окружающих Интернет, а в умеренной форме — в тысячах гражданских инициатив по всему свету. Их можно найти в хорошо проработанной философии таких движений, как «пермакультура», выступающая за холистский подход к фермерскому хозяйству. Различные варианты утопий можно обнаружить в субкультурах открытого программного обеспечения, которые ценят технологию в качестве проводника свободы и демократии, с подозрением относясь к любого рода концентрации власти, частной собственности или прибыли и делая героев из хакеров или кибер-партизан (как это, например, демонстрирует Пиратская партия). Кризисные периоды приводят во все эти группы новых сторонников, ищущих смысл, способ понять хаос и неразбериху экономической системы, гордящейся слепотой невидимой руки.
Но их слабость, как и слабость большой части современной антикапиталисгической литературы (например, текстов Дэвида Кортена, Уэнделла Берри, Алэна Липица или Майкла Альберта), в том, что они почти не объясняют, как их фантазии могут быть реализованы и как будут побеждены прочно утвердившиеся группы интересов. В таких книгах, как «Взгляд назад» и «Вести ниоткуда», утопии насаждаются властью примера, другие копируют то, что уже хорошо работает. В реальности изменения никогда не бывают настолько простыми. В результате эти фантазии парят в воздухе — привлекательные, самодостаточные, но без каких бы то ни было шансов на осуществление. Иногда они вдохновляют на конкретные поступки: так, в одном месте появляется программа по раздаче еды, в другом — органическая ферма, в третьем — сетевой кооператив, и в этом отношении они приближаются к современным аналогам Уильяма Морриса и других авторов, сочетавших утопическое мышление с практическим действием в малых масштабах. Но эти фантазии остаются маргинальными, находя скромные ниши в рыночной экономике, но не развиваясь до уровня настоящей угрозы капитализму. Им дана свобода быть кротами, рыть свои собственные ходы, но без власти формировать само поле.
Вероятно, подобное бессилие также определяется тем парадоксом, что все утопии — это личные фантазии, стремящиеся стать коллективными. Объединяющие их элементы — желание, чтобы все были сыты, имели жилье, были счастливы и свободны — это самые банальные желания, тогда как наиболее интересные и специфические их составляющие могут, напротив, именно смутить читателя. Каждая утопия должна создать публику, необходимую для ее создания, но когда такая публика будет создана, нет гарантии, что она выберет положенную утопию.
Как же тогда быть с утопиями и с их применением для осмысления мира после капитализма? Сам акт воображения, частью которого они являются, полезен: он предупреждает об опасностях постоянства, иллюзии застывания, которую создают все институты с их большими зданиями, уставами и ритуалами, кажущимися не подвластными времени. Священник и палеонтолог Пьер Тейяр де Шарден был прав, сказав, что «утопии... хотя и могут полетом своей фантазии вызвать у нас улыбку... наделены пониманием истинного величия человечества как особого феномена». Нам нужно напоминать о наших собственных надеждах, равно как и о пластичности нашего мира. Корень мудрости — неопределенность (вот почему святую Терезу канонизировали за ее сомнение). С психологической точки зрения легко попасть в сети неумолимых фаталистических сил, страха перед экологической или ядерной катастрофой, веры в то, что мы заложники рынка, которому не можем сопротивляться, потому что такова наша природа — стать заложником пессимистической уверенности в том, что любые попытки добиться прогресса обречены. Мы должны оберегать ту пластичность, которая возможна благодаря утопическому мышлению, и для поколения, воспитанного на компьютерных программах и играх вроде Sim City, где миры можно в буквальном смысле изобретать и перепрограммировать, она может оказаться более естественной.
Модерн позволяет воображать новые миры во всей их полноте: другие планеты с жизненными формами, основанными не на углероде, или смоделированные виртуальные миры, подчиняющиеся особым правилам порождения. На более повседневном уровне представление о возможных мирах открывает новые пути для мышления. Так, например, разработка рабочего места или города без использования текста или письма привлекает внимание к визуальному языку, который может оказаться полезным для новых мигрантов или детей с ограниченной способностью к обучению. Изобретение города, в котором нет места для машин, может открыть новые пути для архитектурной мысли. Разработка целой образовательной программы на основе игр может дать совершенно новые представления о мотивации и обучении. Важно, чтобы экстремизм возможных миров приносил пользу, подпитываясь более прозаическими и постепенно складывающимися мирами повседневной практики. Физик Вольфганг Паули однажды сказал об одной слабой теории, что «она настолько плоха, что даже не является ложной», имея в виду то, что она определена столь неточно, что даже нельзя установить, истинная она или ложная. Хорошие теории не всегда правы, но они могут оказаться полезными. Утопии обычно ошибочны, но полезны своими ошибками.
Мышление с наибольшими провидческими способностями складывается там, где поэзия совпадет с прозой, красота идей—с их реализмом. Британский музыкант и композитор Брайен Ино достаточно верно написал, что «мы чувствуем сродство не только с прошлым, но и с будущим, которые не материализовались, и с другими вариантами настоящего, как мы подозреваем, параллельными тому, в котором мы согласились жить». В лучшем случае мы обращаемся к утопиям, чтобы они сделали то, что должны делать любые размышления о будущем, то есть «будоражить настоящее».
Но утопии сами по себе не являются хорошими инструментами для преобразования систем. Для этого они слишком чистые и, как правило, слишком завершенные. Лучшие человеческие творения рождаются и развиваются. Основной урок городского планирования состоит в том, что чем полнее сформированы планы для нового сообщества или жилого комплекса, чем подробнее спецификации и архитектурные образы, тем меньше вероятность, что сообщество добьется успеха. Эффективнее всего работают планы с пробелами, потому что они оставляют больше простора жителям для их завершения.
То же самое относится и к целым обществам. Критика, с которой два столетия назад выступил Сен-Симон, по-прежнему в силе. Без ощущения динамики системы невозможно придумать или даже представиться себе то, что может возникнуть после. Многие здравые изменения эволюционны и оставляют место для проб и ошибок. Нам нужны не утопии, то есть фантазии о «неместе» (точное значение слова «утопия» в древнегреческом языке), а неотопии, новые места, эмбрионы будущего, готовые расти и приспосабливаться. Сначала, однако, мы должны понять динамику изменения, контексты, внутри которых мы действуем, изменяя или укрепляя системы.