Если вы хотите делать деньги, вы можете выбирать между двумя фундаментально разными стратегиями. Одна состоит в создании совершенно новой ценности путем такого соединения ресурсов, чтобы они служили нуждам и желаниям людей. Другая — в хищническом захвате всего ценного, отъеме ресурсов, денег или времени у других, нравится им это или нет. Одним словом, выбор в том, кем быть — пчелой или саранчой.
Защитники капитализма видят только его продуктивный потенциал, блистательную «машину инноваций», замечательного генератора богатства и человеческой продуктивности, тогда как критики замечают только его хищнические тенденции. Эти зеркально отражающие друг друга взгляды просуществовали два столетия. Как объяснял Эндрю Бернстайн в своем «Капиталистическом манифесте», что касается гигантского успеха капитализма, одновременно морального и практического, в разных странах, на далеких друг от друга континентах, успеха, затрагивающего сотни вопросов, можно предложить следующий объяснительный принцип: капитализм — это самая передовая система высвобожденного потенциала человеческого мозга.
На противоположном конце спектра мнений мы видим Франсуа-Ноэля Бабефа, лидера левых во время Французской революции, которого очень любил Маркс:
Человеку удается разбогатеть, только нанеся вред другим людям... все наши гражданские установления, все общественные связи — не что иное, как выражение узаконенного варварства и пиратства, при котором каждый обманывает и грабит своего ближнего
К обеим цитатам можно подобрать дюжины похожих, высказанных за столетие до этого и столетие спустя.
Однако неправы ни те, ни другие. Обе стороны — творческая продуктивность и хищничество — присущи системе, нацеленной на открытие и реализацию выгоды. И обе являются неотъемлемой частью любого аспекта капиталистической экономики, от предпринимательства и инноваций до финансов и потребления.
Основное притязание капитализма состоит в том, что он повышает благополучие и благосостояние. Как показал экономист Уильям Нордхаус, в XX в. улучшение здоровья внесло такой же вклад в повышение благосостояния, как и рост потребления. Однако не приходится сомневаться в необыкновенной трансформации уровня жизни, которой капитализм помог добиваться в самых разных странах.
Этот продуктивный характер капитализма стал предметом множества теорий. В самом деле, его трактовка была главной заботой современной экономики, рассказывающей приблизительно такую историю: стимул разбогатеть мотивирует изобретателей изобретать, предпринимателей — начинать свое дело, инвесторов — инвестировать. Потребители больше платят за лучшие продукты. А поскольку капитал легкодоступен для творческих финансовых идей, рынок автоматически ведет к постоянному совершенствованию и улучшению способов удовлетворения наших потребностей и нужд.
Однако один из поразительных аспектов истории капитализма состоит в том, что понимание его продуктивной мощи оказалось столь пристрастным и зачастую запоздалым. Экономической науке удавалось гораздо лучше объяснять динамику рынков, чем динамику экономики в целом. Ряд теорий пытался объяснить рост, но все они сталкивались с проблемой подозрительно большого количества исключений.
Одно время считалось, что количество капитала должно объяснять более высокий рост: больше вложений — большая отдача. Но большинство моделей роста, пытавшихся показать, как капитал и труд будут двигать ВВП, многое оставляли без объяснений (экономист Томас Балог иронически назвал этот третий фактор «коэффициентом неведения»). Инвестиции — необходимое, но недостаточное условие роста, причем и они, что странно, тоже могут оказаться неэффективными (столь разные экономики, как Японии в 1990-х гг. и Советский Союз в 1960-х, доказали, что можно закачивать большие деньги в инвестиции, не создавая реального роста).
Потом стали думать, что хорошее образование может в итоге привести к экономическому росту. ОЭСР утверждает, что за высокими оценками на экзаменах у пятнадцатилетних через несколько лет следует скромное, но ощутимое увеличение экономического роста. Хотя это отчасти верно, для этого тезиса тоже можно найти слишком много контр примеров, в особенности в бывшем СССР или в Ирландии в 1980-х гг., и до сих пор не существует четкой корреляции между расходами на образование и экономическими результатами. Еще одна группа аргументов приписывает рост географии; умеренный климат без тяжелых болезней — вот где побеждает капитализм. Не может быть сомнений в том, что климат и изменения климата могут драматическим образом изменить экономические судьбы: есть веские основания ожидать, что в результате климатических изменений произойдет экономический подъем в новых регионах, от Северной Канады до Сибири и Скандинавии, который будет сочетать преимущества сильных образовательных институтов, обширных глобальных связей и стремительного улучшения климата. Ио избитый аргумент в пользу того, будто климат является первостепенным источником роста, не способен объяснить, почему так долго в истории умеренные климатические зоны оставались относительно отсталыми или почему такие тропические области, как Малайзия или Гуандун, сегодня процветают.
Затем в определенной мере лидирующая роль приписывалась культуре. По мнению Макса Вебера, рождение капитализма объяснялось кальвинизмом и потребностью продемонстрировать добрую волю Господа. Пятьдесят лет назад в знаменитой книге шведского социолога Гуннара Мюрдаля объяснялось, что Восточная Азия обречена на медленный рост из-за конфуцианской культуры, выступающей против риска и инноваций и удушающей прогресс своим чрезмерным поклонением иерархии и традиции. Почти два десятилетия спустя во многих других книгах утверждалось, что та же самая преданность конфуцианской культуры образованию и усердному труду объясняет нынешнее процветание Восточной Азии.
Задавайте вопросы нашему консультанту, он ждет вас внизу экрана и всегда онлайн специально для Вас. Не стесняемся, мы работаем совершенно бесплатно!!!
Также оказываем консультации по телефону: 8 (800) 600-76-83, звонок по России бесплатный!
Похожие аргументы приписывают рост благотворному влиянию культур предпринимательства: некоторые страны попросту более расположены к тому, чтобы идти на риск. Каждый год в Соединенных Штатах свой бизнес начинают больше людей, чем женятся и заводят детей, и нам говорят, что там легче оправиться после первоначальной неудачи или банкротства. Культура, в которой риск приемлем, скорее окажется благоприятной для инноваций и новых идей. Но здесь факты снова неохотно встраиваются в стереотипы. Наиболее предприимчивые страны — не те, которые обычно считают такими. Согласно последним и наиболее подробным анализам имеющихся данных, Соединенные Штаты — «третьи с конца, если речь о числе молодых предприятий на душу населения... и в середине по количеству создаваемых новых предприятий на душу населения». По мере роста экономики уровень предпринимательства имеет тенденцию падать (главным образом из-за растущих альтернативных издержек, связанных с уходом с оплачиваемой работы), и многие экономики, вероятно, росли бы медленнее, если бы люди оставляли свою работу и пытались начать новое дело. Многие говорят, что открывают свое дело, чтобы не работать на других, и большинство предпринимателей — не технологические вундеркинды, а люди среднего возраста в типичных городах, начинающие предоставлять новые услуги. Какой бы ни была их мотивация, большая их доля терпит неудачу, и государственная поддержка стартапов редко имеет большой экономический смысл, даже если небольшое число предпринимателей сумели сильно разбогатеть. Предпринимательство, разумеется, играет важную роль в экономическом росте, но важнее качество, а не количество.
Еще одна группа объяснений (горячо поддерживаемых Дугласом Нортом) делает акцент на институтах: создайте правильные институты, с верховенством закона и отлаженными рынками, и за этим последует рост. В некотором смысле это верно, но защитники подобной точки зрения с трудом могут объяснить случай Китая, который в основном игнорировал предписания западных теоретиков и все равно переживает экономический рост (хотя китайские институты заметно изменились, они все равно до сих пор не дотягивают до конвенциональных предписаний). Китай и Индия также поставили под вопрос широко распространенный взгляд, что усиление коррупции несовместимо с быстрым и устойчивым ростом. Мы бы, скорее, предпочли думать, что история наказывает порок, однако факты показывают, что это не так.
Вместе с тем существует множество теорий, связывающих рост с технологиями и стимулами для изобретений. Полтора столетия назад Карл Маркс предсказывал, что продуктивной силой станет то, что он называл «общим интеллектом». Он представлял его воплощенным в машинах, но в той же мере он находит воплощение в людях, высококвалифицированных ученых, менеджерах или юристах. Приблизительно в то же время Фридрих Лист писал, что «накопление всех открытий, изобретений, улучшений и усилий поколений... образует интеллектуальный капитал наличной человеческой расы» , и убедил Пруссию вкладываться не только в железные дороги, но и в институты технического образования и субсидии для бизнеса, дабы взрастить этот капитал, — стратегия, успех которой превзошел его самые смелые мечты.
Знание, очевидно, вносит решающий вклад в рост: новые продукты и большее разнообразие продуктов и услуг оказывают прямое воздействие на благосостояние людей. Недавнее исследование показало, что увеличение экономической сложности национальной экономики на одно стандартное отклонение ведет к увеличению ее роста на 1,6% в год. Признание важности общего интеллекта стало оправданием серьезного увеличения государственных субсидий на фундаментальные научные исследования и целого набора протекционистских законодательных мер для изобретателей. Китай тратит на исследования и разработки до 1,5% от ВВП и будет тратить 2,5% к 2025 г.; Индия планирует построить 8001000 новых университетов и уже насчитывает 3 миллиона выпускников каждый год. Все предполагают, что большие расходы на сферу знания стимулируют экономику. Но, невзирая на быстрый рост расходов на публикацию почти 3000 академических работ ежедневно, несмотря на то, что каждый день в Патентное бюро США подается почти 2000 заявок на патент и что каждые два дня новых данных появляется столько же, сколько их насчитывается за всю историю до 2003 г., нет доказательств ускорения инноваций. Исследования и разработки находятся в скромной, но не сильной корреляции с ВВП на душу населения (хотя направление причинно-следственной связи непонятно), и нет ясной корреляции между ростом расходов на исследования и разработки и ВВП на душу населения. То же самое можно было сказать о фирмах в конце 2000-х гг., когда незадолго до своего почти фатального краха General Motors имела самый большой бюджет на новые разработки среди всех компаний США (а в мировом отношении три из четырех рекордсменов по расходам на исследования и разработки — это именно автомобилестроительные компании).
Нет тесной связи и между еще более изощренным миром частных финансов и миром инноваций. Венчурный капитал обеспечивал значительный приток финансов для смелых и рискованных идей, но теперь финансирует лишь крошечную долю технологических стартапов, даже в Соединенных Штатах. В бизнесе в целом наиболее значительным источником финансирования инноваций является реинвестированная прибыль больших компаний. Кремниевая долина — типичный случай постоянной зависимости от государственного финансирования, и в других странах, которые завоевали сильные позиции в области технологии, таких как Тайвань, Израиль или Финляндия, государственное финансирование тоже сыграло существенную роль. Если изучить ситуацию в мире, можно с удивлением обнаружить, сколь незначительную роль рынки капитала играют в финансировании инноваций.
Большинство правительств смиряется с тем, что им приходится финансировать рискованные и пока не нашедшие подтверждения идеи. Но менее ясно, должны ли они финансировать фундаментальные исследования или технологии, близкие рынку. Когда ученые той или иной страны добиваются прорыва в генетике или в изучении полимеров, они, безусловно, приносят пользу всему миру, но это не является гарантией того, что их сограждане извлекут из их открытий больше выгоды, чем все остальные. В той мере, в какой исследования и разработки оказывают влияние на рост, это происходит как через людей, так и через кодифицированное знание — например, одаренные аспиранты идут работать в технологические компании. Однако во всех этих вопросах изъяны количественных оценок затрудняют формулировку окончательных выводов.
Еще более неопределенна роль интеллектуальной собственности как фактора, объясняющего продуктивность. Такая собственность одновременно и не слишком интеллектуальная (сложно вспомнить какое-нибудь важное интеллектуальное достижение, которое было защищено законом), и не совсем собственность. Теорию относительности, изобретение компьютера и открытие ДНК, конечно, не стимулировали и не награждали правами собственности. Пенициллин был открыт случайно и нашел коммерческое применение благодаря финансированию Фонда Рокфеллера. Интернет и Всемирная паутина были изобретены сотрудниками государственных лабораторий. Некоторые страны с относительно слабой законодательной защитой интеллектуальной собственности (например, Япония) оказались большими новаторами, и значительная доля важных современных исследований (таких, как исследование человеческого генома и генома рака) ведется в государственной сфере. Экономист Джон Кей заметил, что «доходы от интеллектуальной собственности шли не тем, кто обладал наибольшей способностью к созданию инноваций, а тем, кто лучше всех сумел воспользоваться судебной системой, чтобы истребовать права интеллектуальной собственности,— неважно, заслуженные или нет». Объектом защиты становится слишком узкая область, а сама защита слишком сурова.
Другие экономисты, в особенности Уильям Иордхаус, хотя и поддерживали тот принцип, что идеям и изобретениям идет на пользу законодательная защита, показали, насколько выгода от новых идей и технологий зависит от их «просачивания» к множеству людей, которые не платят за них напрямую. Любые правила, слишком сильно ограничивающие такое просачивание, препятствуют общественному благосостоянию. Точно так же защита некоторых видов знания может скорее помешать инновациям, чем помочь им: распространение американского патентного законодательства не только на изобретения, но и на открытия — такие, например, как ген рака груди В RCА1 — превращает инструмент вознаграждения творческого воображения в хищнический инструмент, блокирующий творческое воображение других. Права собственности, несомненно, играют важную роль в стимулировании инвестиций и усилий. Но, по крайней мере, в какой-то своей части недавняя экономическая история может пониматься по аналогии с литературой, в которой «секрет любого воображения — это кража», как писал романист Ричард Пауэрс. Все фирмы и культуры эволюционируют путем адаптации, а любые адаптации граничат с плагиатом, что примечательным образом иллюстрирует замечание, обращенное Биллом Гейтсом к Стиву Джобсу, — оба они воровали идеи, чтобы заработать свои состояния («У нас обоих был богатый сосед Xerox, и я ворвался в его дом, чтобы украсть телевизор, но увидел, что ты его уже стащил»).
Идея, будто коммерциализация университетских исследований будет подстегивать рост, также оказалась больше шумихой, чем реальностью, «карго-культом», как выразился один известный академический ученый. В середине 2000-х гг. IBM зарегистрировала столько же патентов, сколько весь Калифорнийский университет, и в 20 раз больше, чем Массачусетский технологический институт, и только 197 патентов из 27322, которыми владеют американские университеты, принесли более 1 миллиона долларов дохода. И снова второразрядные отрасли добились большего успеха, чем перворазрядные; скучные сектора росли больше, чем модные (оптовая и розничная торговля внесла в рост производительности в США в 1990-е больший вклад, чем телекоммуникации); а те, кто внедрял идеи в жизнь, разбогатели больше изобретателей. Сегодня это хорошо видно на примере Китая. Через компании, подобные Baidu, аналога Google, Китай стремится бежать «как можно быстрее... чтобы оставаться на острие глобального экономического фронтира, нисколько при этом не сдвигая сам этот фронтир».
Амбивалентное влияние прав собственности заставило некоторых совершенно иначе расставить акценты в понимании того, как знание способствует росту. Французский социальный экономист Ян Мулье Бутан пишет о способствующих росту «когнитивных экстерналиях» и обществах, в которых наличие общего знания помогает перекрестному опылению идей, порождая тем самым более выгодные возможности. Отчасти поэтому инновации до сих пор обусловлены кластерностью. Густые сети в отдельных местах или горизонтальные кластеры, связывающие близкие фирмы, и вертикальные кластеры, объединяющие цепочку поставщиков, растут главным образом благодаря потоку знаний, защищенных законом.
Хороший пример — британское судостроение в середине XIX в.: в те времена существовала сильная культура общности и открытости, основанная на научных обществах и клубах, в которых тысячи инженеров делились друг с другом своими идеями, и при этом отличавшаяся принципиально враждебным отношением к правам интеллектуальной собственности. И там можно было встретить все черты «открытых инноваций». В результате возникла индустрия, получившая полное господство на мировом рынке судостроения. Таким образом, инновации и рост возникают в первую очередь там, где уже существуют элементы новых идей — в форме технологий или практик — наряду с квалифицированными посредниками, брокерами и организаторами, комбинирующими их новыми способами. Знание и коллективный разум с этой точки зрения — общественные блага, которыми можно делиться с минимальными затратами, их потребление одним человеком не уменьшает их доступности для всех остальных. Конечно, верно, что инновации порождают другие инновации, когда сочетание существующих элементов ведет к появлению совершенно новых. iPod, например, сочетает в себе идеи цифровых музыкальных гаджетов, выброшенных на рынок десятилетием ранее другими производителями, и программного обеспечения по сжатию MP3, разрабатывавшегося в Германии Институтом Фраунгофера, тогда как iTunes, программа, которая установлена на нем, использовала технику составления плейлистов, впервые представленную компанией Napster. Чем больше вокруг элементов, тем больше, скорее всего, появится новых идей. Чем глубже имеющиеся навыки, предназначенные для их формирования, тем больше вероятность роста экономики.
Вокруг этой идеи создавались новые индустрии и бизнес, которые уже не продают услуги или даже знания, но предоставляют платформы, на которых созданием знаний или услуг могут заниматься другие. eBay, Google и Skype— компании именно такого типа: большая часть того, что они предоставляют, отдается пользователям бесплатно, но их ценность обеспечивается не столько их изобретательностью, сколько той ценностью, которая затем производится пользователями в сотрудничестве друг с другом и друг для друга. Эта ценность зависит от когнитивных способностей пользователей в гораздо большей степени, чем в случае предшествующих инфраструктур, таких как автомобильные или железные дороги: действительно, все эти новые индустрии процветают благодаря совместному творчеству, которое сильно отличается от классической экономической идеи потребления. Вместе они создают цифровую базу для экономической инфраструктуры, дающую возможность постоянной обратной связи между экономикой и обществом, самосознание которых растет. Google в этом отношении на полпути к тому, чтобы стать общественным достоянием, более близким по духу к коммуникациям или университетам, хотя его также можно рассматривать, как и гораздо более эффективное средство для организации рекламы (и более 96% его прибыли поступает от одной, блестяще реализованной идеи — таргетированной рекламы, привязанной к поиску). В любом случае вызывает беспокойство то, что более рефлексивная, умная экономика так мало может сделать для создания новых рабочих мест: General Electric, сравнимый по капитализации с Google, имеет в ю раз больше рабочих мест.
Какие выводы мы можем сделать? Мы знаем, что технология играет непропорционально важную роль в росте в общем, мы знаем также, что знание в широком смысле имеет решающее значение и, возможно, становится еще важнее. Но мы не совсем знаем, как именно это происходит, и мы не можем рационально измерить ни вклады в систему знания, ни отдачу от нее, поэтому предпринять можно лишь неопределенные действия, составляющие больше ремесло, чем науку.
Другие вопросы, не менее важные для природы капиталистической продуктивности, также остаются нерешенными. Когда-то считалось, что бедные страны будут расти быстрее, чем богатые, как только сумеют запустить процесс роста, воспользовавшись высокими технологиями, разработанными на богатом Западе. Но в 1960-2000-х гг. богатые страны росли быстрее бедных. Затем стали думать, что неравенство — один из факторов, придающих капитализму энергию,— он создает больше стимулов для того, чтобы добиваться успеха и избегать провала. Но некоторые из наиболее успешных игроков — это страны с относительно незначительным уровнем неравенства, и иногда они даже извлекали выгоду из радикального перераспределения богатств и земли (пример — Южная Корея). Поэтому, вероятно, равенство помогает росту: богатые могут быть более склонными к непродуктивным инвестициям, чем бедные (вспомните о демонстративном потреблении); развитие человеческого капитала бедных, а не богатых, может принести больше плодов, потому что больше вероятность того, что их таланты останутся непризнанными, а спрос бедняков может оказаться в большей степени связанным с местными товарами и услугами. Здесь опять-таки нет определенной закономерности и, конечно, нет ясной корреляции между равенством и неравенством и уровнями инноваций.
Бывший американский министр финансов Ларри Саммерс однажды сказал, что законы экономики универсальны. Однако нет абсолютных законов, которые оставались бы неизменными во времени и пространстве. Более высокие цены должны означать уменьшение спроса — но предметы роскоши доказывают обратное, и есть много примеров, когда фирмы поднимают цены и находят больше потребителей. Более низкие процентные ставки должны означать уменьшение сбережений, но постоянно снижающиеся ставки возымели обратное действие — либо потому, что клиенты нацелены на будущую норму прибыли, либо потому, что они начинают больше бояться будущего. Экономическая наука сумела блестящим образом выявить закономерности, предложив строгий метод осмысления поведения человека и контр интуитивных причинных отношений. Но там, где она находит закономерности, они оказываются случайными, ограниченными отдельными эпохами и местами, а не такими же универсальными, как законы физики.
Точно так же теоретики капитализма оказались не слишком успешны в своих прогнозах. Взять только один пример: кто предсказывал столь невероятный подъем посредников, сопровождавший экономический рост? В период 1870-1870 гг. трансакционный сектор американской экономики вырос с 25 до 45% ВНП, поскольку экономика научилась работать с неопределенностями не только физической, но и человеческой среды. Роль посредников выросла, потому что их влияние на производительность перевесило издержки, замечательным образом опровергнув многочисленные прогнозы о том, что капитализм станет свидетелем радикального исчезновения посредников. Шумпетер называл бюрократию покорной прислужницей демократии. Но она также оказалась покорной прислужницей капитализма, который, возможно, способен переплюнуть даже коммунизм в том, что касается объемов бумажной работы, фиксации, бухгалтерского учета, а теперь еще и обширных хранилищ данных, за которыми следит процветающая армия надзирателей — информационных менеджеров, бухгалтеров, аудиторов, юристов, инспекторов и страховщиков.
Если все традиционные объяснения продуктивности капитализма оказываются в лучшем случае частичными, то всегда есть запасной путь объяснения — через божественную волю. Джон Д. Рокфеллер видел в росте большого бизнеса «всего лишь развитие закона природы и Божьего закона». Когда столетие спустя председатель совета директоров Goldman Sachs Ллойд Бланкфейн сказал, что его компания занимается «божьим трудом», он не приобрел много друзей. Но это объяснение, по крайней мере, имеет то преимущество, что его трудно опровергнуть.
Было бы натяжкой сказать, что капитализм является загадкой для капитализма. Капитализм видит себя через мутное стекло, и он готов удивить своих собственных экспертов.
Капиталистическое хищничество
Если капиталистическая продуктивность и созидательность не так очевидны, как кажется, что можно сказать о его другой стороне — хищническом характере? По поводу хищничества существует не гак уж много теорий, но оно всегда было частью человеческой жизни. В природе хищники убивают свою добычу, устраивая на нее засады, отравляя или изматывая ее. Это бинарный мир, в котором один живет, а другой умирает, и даже хищники сталкиваются с большой конкуренцией. У гепарда существует 50%я вероятность того, что добычу у него отнимут другие хищники, и 90%-я — что его потомство будет убито в первые недели жизни леопардами, львами и гиенами.
На протяжении всей нашей истории и в доисторические времена нас также осаждали хищники. Когда-то это были саблезубые тигры, звери, таившиеся в темноте, тогда как сами люди ютились вокруг огня. Когда люди занялись сельским хозяйством, еще большей угрозой стало нашествие саранчи. Но с самых древних времен к хищникам относились также и другие люди. Общество предполагало, что собака пожирает собаку, человек — человека. Как говорил Плавт, а позднее Томас Гоббс, «человек человеку волк» («homo homini lupus»). Исторические хроники полны историй о полностью разоренных деревнях и общинах, с массовыми захоронениями, безжалостно убитыми и обезглавленными мужчинами, женщинами и детьми. Так и развивалась наша история, время от времени пытавшаяся остановить хищничество, чтобы защитить нас друг от друга. Мы научились расширять принципы небольшой группы и семьи, в которой делимся друг с другом и делаем всё по очереди и где сильный не начинает тут же издеваться над слабым. Историю можно рассматривать как непрекращающуюся борьбу за общество, свободное от хищничества, от наживы одного за счет другого, от эксплуатации рабочих фирмами, от политиков, которые набивают себе карманы.
Как я показал, защитники капитализма претендовали на создание альтернативы хищническим инстинктам как феодализма, так и сильных государств, тогда как критики клеймили его за легитимацию жадности спекулянта и алчности фабриканта. С этой точки зрения речь идет о дисбалансе власти, и этот дисбаланс неизменно используется победителями для того, чтобы раздавить побежденных. Чем больше концентрация власти, тем больше возможностей для хищничества; чем менее заметны властные отношения, тем больше возможностей пользоваться другими.
У ортодоксальной экономики совершенно противоположный взгляд на это. Она была склонна описывать все обмены как происходящие между равными. Мы выходим на рынок, чтобы продать свой труд, конкурируя с другими, но лишь при наличии выбора. Мы выходим на рынок как потребители, чтобы свободно тратить наши деньги, как нам захочется.
Хищничеству, конечно, отведено свое место в экономической теории, но это строго ограниченное место, определяемое как исключительный результат монополии, а не как правило. Если одна фирма имеет монополию на рынке, она будет ее эксплуатировать — увеличивая прибыли, поднимая цены и, возможно, снижая качество (чем оправдывается вмешательство антимопольных органов, которые могут расформировать фирмы или запретить практики, мешающие конкуренции). Не все монополии плохи: какое-то время они могут быть результатом предпринимательского гения — способности сыграть на опережение. Но, по крайней мере, признается, что чрезмерная власть ведет к злоупотреблению.
Другая точка зрения, с которой экономическая наука рассматривает хищничество, — исследование способов извлечения фирмами и другими агентами экономической ренты, то есть «совершенно непроизводительной деятельности, направленной исключительно на извлечение прибыли», по определению Джагдиша Бхагвати. Такое употребление слова «рента» для описания хищнического поведения восходит к Адаму Смиту, различавшему три типа дохода: прибыль, заработную плату и ренту. Его исходная посылка гласила, что прибыли, подобно заработной плате, возникают в результате взаимовыгодной торговли, тогда как ренту рождают асимметрия и эксплуатация активов, которые сами по себе не являются производительными (например, ренту получают землевладельцы, хотя только обработка их земли делает ее полезной). С этой точки зрения прибыль — это хорошо, а рента — плохо.
Хотя земля играет гораздо меньшую роль в сегодняшней экономической жизни, всевозможные ренты, как утверждается, приобрели еще большее значение, и с 1970-х гг. выражение «погоня за рентой» стало использоваться для описания любой стратегии извлечения дохода иными средствами, нежели создание ценности: лоббированием, манипуляциями стандартами и правилами, блокированием новичков на рынке. Ведущий современный эксперт по государственным финансам, высказываясь по поводу американского федерального налогового кодекса, отметил:
Странные и незаметные прежде специальные налоговые льготы, стоящие миллиарды долларов отдельной отрасли или даже компании, проникли в этот закон и время от времени всплывают наружу, удивляя всех, кроме тех, кто их туда включил или пролоббировал.
Мансур Олсон утверждал, что погоня за подобной рентой во многом объясняет, почему некоторые страны переживают стагнацию: привилегированные группы фирм, профсоюзов и других участников рынка используют свою власть, чтобы высасывать ценность из по-настоящему продуктивной экономики. То же самое можно сказать и о происходящем в политике: в теории общественного выбора, применявшей экономические концепции к государству, хищничество тоже представлено как повсеместно распространенное явление. Чиновники и политики, получившие монопольную власть над выдачей лицензий или государственными поставками, будут забирать себе большее вознаграждение или вступят в сговор со сложившимися привилегированными кругами. Государства будут устанавливать слишком высокие налоги, в то время как агентства — завышать плату, и в любом случае будет тормозиться конкуренция или свободный поток информации.
Погоня за рентой и хищничество чаще встречались в одних отраслях, чем в других: добыча нефти и полезных ископаемых, например, организована вокруг монопольных лицензий на разработку, бурение и добычу, тесных связей с правительствами и сильно картелизированной системы дистрибуции. Фармацевтика строится на временной монополии патентного законодательства, а также на тесных связях с государственными органами, которые финансируют большинство фундаментальных исследований и покупают многие лекарства, получаемые в результате исследовании. Даже внешне динамичная область биотехнологии порождает свои собственные формы хищничества: недавние исследования показали, например, как часто биофармацевтические компании приносили большие доходы инвесторам и руководителям, чья заработная плата зависела от акций, даже когда сами фирмы оставались нерентабельными.
Розничная торговля и банковское обслуживание физических лиц — еще одна отрасль, которая часто дрейфует в сторону олигополии и ренты отчасти потому, что создает локальные монополии, тогда как информационная технология также стремилась к монополизации, частично из-за эффектов масштаба, связанных с программным обеспечением (Microsoft), микропроцессорами (Intel) или поисковыми сервисами {Google). Некоторые правительства опирались на экономическую теорию, чтобы блокировать хищничество, проводя агрессивную антимонопольную политику, которая обычно оставляла без внимания эффективные фирмы. Но огромные суммы денег, которые многие отрасли тратят на лоббирование, свидетельствуют о том, что они часто получают от близости к власти гораздо большие доходы, чем от обслуживания своих клиентов.
Действительно, в отсутствие строгих правил, которые бы им мешали, богатейшие индустрии будут в прямом смысле покупать политиков и их партии: неслучайно, что Уолл-стрит и лондонский Сити играли такую важную роль в финансировании ведущих политических партий, а бывшие лидеры часто получают доходные должности в инвестиционных банках и в их окружении.
Экономист Уильям Баумоль убедительно показал, что способы организации общественных институтов определяют то, на что именно пойдет их предпринимательская энергия — на создание истинной ценности или на погоню за рентой, законной или незаконной. В некоторых контекстах лоббирование выгодно, как и агрессивные тяжбы. Многие прошлые общества вознаграждали тех, у кого лучше получалось добиваться милостей короля или придворных, а не тех, кто лучше умел создавать полезные технологии или услуги, и в итоге такие общества поплатились своим процветанием. Масштаб судебных исков и юридической индустрии в развитых капиталистических обществах — один из симптомов продолжающегося преобладания хищничества; но то же самое можно сказать о способности некоторых фирм обеспечить себе привилегированный доступ к ключевым рынкам или источникам капитала, забирая себе львиную долю прибылей от инновационной деятельности других.
В теории за последние 40 лет сделаны большие шаги в понимании феномена хищничества. Но в повседневных описаниях рыночной экономики и в допущении, что рынкам полезнее всего максимальная свобода, о нем все по-прежнему можно услышать лишь изредка. Однако эти идеи экономики помогают нам дать более точное определение хищничества, которое удивительным образом сходится с фундаментальными идеями этики. Одно из оснований большинства моральных систем, включая иудаизм, буддизм, христианство и ислам, — это золотое правило, то есть принцип, по которому вы должны поступать с другими так, как хотели бы, чтобы они поступали с вами. На идеальном рынке люди действуют согласно золотому правилу, это и есть моральный фундамент свободного рынка: он основан на свободе и взаимности. Согласно формулировке Адама Смита, прибыль подчиняется золотому правилу; рента его нарушает.
Золотое правило — не требование равенства; наоборот, оно может привести к очень неравным результатам; иногда мы бываем готовы платить за чужое время гораздо больше, чем можем заработать сами, если считаем такую плату справедливым признанием времени, потраченного на то, чтобы стать врачом, интеллекта, сделавшего кого-то юристом, или таланта, благодаря которому другой человек стал блестящим музыкантом. Тогда как хищническая торговля или сделка таковы, что этот принцип нарушается, поскольку в этом случае трансакция не является взаимной.
Это простой и интуитивно понятный принцип. Однако определенное таким образом хищничество не всегда легко выявить. Неудивительно, что экономика прилагала большие усилия для того, чтобы отличить прибыль (результат свободного обмена) от ренты (результата неравенства в распределении власти), потому что лишь немногие реальные рынки предполагают равенство власти и информации. Хищничество зачастую легче разглядеть задним числом, чем заранее. Когда, например, вытеснение мелкой розничной торговли супермаркетом благодаря более низким ценам и более агрессивному маркетингу становится хищничеством? Когда хищническим становится требование группы учителей, чтобы все учителя имели учительскую квалификацию? Во всех этих случаях ценности пересекаются с поддающейся измерению ценностью.
Это далеко не единственная проблема. Учитывая то, что все ресурсы распределяются неравномерно, не может быть точного определения, что считать эксплуатацией, а что просто защитой своего интереса. Максимально выгодное использование того, что вам дано, по сути своей, не является хищничеством или эксплуатацией. Так что существует множество оттенков серого между двумя крайностями — раздачей всех своих ресурсов, как это делает святой, и таким их использованием, которое наносит вред, унижает и лишает силы других, кто нуждается в ней больше вас. Принцип, требующий обращаться с другими так, как они, по вашему мнению, должны были бы обращаться с вами, оставляет большое поле для дискуссии, и мы, как правило, принимаем тот факт, что тот, кто наделен талантом или нефтяной скважиной, должен получать некоторые непропорциональные выгоды, даже если такие владения всего лишь счастливое стечение обстоятельств: хищничество и эксплуатация относятся к крайним способам использования преимущества, которые с большей очевидностью нарушают золотое правило.
Есть еще один двусмысленный аспект хищничества, к которому я вернусь позднее, но здесь важно о нем упомянуть. По крайней мере, некоторая часть предпринимательского духа — хищническая, хотя и создает настоящую ценность для других. Лучшие предприниматели охотятся за возможностями и любят азарт этой охоты. Их голод и аппетит способствуют переменам и творчеству, выступая своеобразным аналогом жажды художников и ученых, следующих за своими озарениями и любопытством.
Параллелью к хищничеству является сходный феномен «безбилетничества». Очень часто можно получать ту же выгоду, что и хищник, действуя иначе. «Безбилетники» зарабатывают, не внося своего вклада. Они могут быть частью команды или семьи, в которой остальные делают тяжелую работу. Ясно, что их действие или его отсутствие нарушает золотое правило. Учитывая, какая часть нашей истории была прожита в небольших группах или семьях, неудивительно, что мы очень чувствительны к «безбилетничеству» и быстро на него обижаемся или наказываем за него. Но в сложных капиталистических обществах «безбилетничество», возможно, заметить тяжелее всего. Рантье XIX в., жившие праздной жизнью на доходы от своих акций, были очень заметным примером «безбилетничества», нарушавшим капиталистические добродетели продуктивности и тяжелого труда. Домовладелец со средним доходом, выигрывающий от роста цен на жилье, или владелец акций, который просто отслеживает рынок, строго говоря, тоже являются «безбилетниками», но кто теряет, когда они выигрывают, увидеть труднее. Схожие вопросы вызывает и проблема наследства: система, чьи моральные основы составляет продуктивность, создает группы людей, которые вовсе не обязаны работать, но наслаждаются как плодами тяжелого труда своих родителей в прошлом, так и, по сути дела, тяжелым трудом всех других людей, которые обслуживают их потребности в настоящем.
Хотя экономика дала четкое определение хищничества как монополии и погони за рентой, немногие экономисты выступали против хищнической стороны капитализма и ее хитростей. Одним из исключений был Торстейн Веблен, который рассматривал экономику в категориях эволюции, обусловленной человеческими инстинктами подражания, любопытства и родительской привязанности, равно как и хищничества. «Теория делового предприятия», опубликованная в 1904 г., изображала безостановочную динамику, направленную на создание трастов и комплексов, двигателем которой был эффект масштаба, присущий новым промышленным процессам. По мнению Веблена, в новом промышленном капитализме бизнесмены были хищниками, тогда как истинными творцами были инженеры. Естественно, что эти две группы часто вступали в конфликт. Глядя в будущее, Веблен боялся, что хищнический аспект может распространиться за пределы группы бизнесменов. Со временем он может «стать привычной и приемлемой духовной позицией», и схватка может «стать главной нотой в нынешней теории жизни».
Современный капитализм, конечно, полон хищничества, равно как и исключительной продуктивности, и большая часть хищничества не находит адекватного отражения в экономической теории. Органы финансового регулирования прилагали усилия к тому, чтобы сдерживать многообразную погоню за рентой, которую ведут банки, хеджфонды и поставщики деривативов, пользующиеся асимметриями в знании все более усложняющихся финансовых продуктов. Они также стремились удержать от соблазна хищничества, получивший такое распространение в отношении земли и собственности, которые, как может показаться, обещают прибыль без особого труда или даже риска, а затем снова и снова становятся источником системных кризисов, когда цены падают.
Хищничество в неприкрытой форме также можно увидеть в отношениях между финансами и остальной экономикой. Когда финансисты сталкиваются с давлением со стороны акционеров, требующих заметной прибыли, для них рационально действовать хищническим образом, извлекая максимально много и максимально быстро. В 1947 г. финансовый сектор представлял всего 2,5% американского валового национального продукта. В 2006 г. он вырос до 8%, примерно в тот момент, когда 2 доллара из каждых 5 долларов корпоративной прибыли в Соединенных Штатах стали приходиться на финансы. Трудно представить убедительное объяснение того, как финансы могли обеспечить такую высокую долю настоящей ценности: систематическое, хотя и сложное, хищничество единственный способ понять эти странные искажения. Конечно, хищничество делает некоторых людей очень богатыми: две трети всего роста доходов в период экономического бума пришлись на 1% населения, когда 50 топ-менеджеров хедж-фондов и фондов прямых инвестиций получали в среднем 588 миллионов долларов ежегодной компенсации, более чем в 19 тысяч раз больше, чем средний американский рабочий. В довершение ко всему они платили более низкий подоходный налог (15%), чем их уборщицы и секретари. Это не было вознаграждением за создание ценности для других. Вместо этого здесь нашла отражение сложная модель, в которой меньшинство получило возможность эксплуатировать асимметрию власти и информации.
В большей части мира необходимость в инвестировании продуктивной деятельности должна быть удовлетворена потоком наличности, тогда как на финансовых рынках деньги просто циркулируют, оторвавшись от реального использования. Неудивительно, что Пол Уолкер (бывший глава Федеральной резервной системы) заметил: «Хотел бы я хоть одним глазком взглянуть на доказательства того, что финансовые инновации полезны для экономики» (единственное исключение, которое пришло ему в голову, — это банкомат).
С хищничеством можно также встретиться в отношениях между работодателем и работником. В марксистской критике капитализма то, что внешне представлялось честным и свободным обменом, позволяло капиталисту забирать у работника прибавочную стоимость. Для того чтобы гарантировать условия для эксплуатации, капиталист должен был построить систему, в которой у массы людей не было иного выбора, как принять работу в условиях эксплуатации. Вот что говорил Карл Поланьи об идеологии либералов XIX в., которые помогали создавать социальную систему, позволявшую промышленности процветать:
Если пауперам из соображений гуманности следовало помогать, то безработным — в интересах промышленности — помогать не следовало. То обстоятельство, что участь безработного не была его собственной виной, значения не имело. Суть вопроса заключалась не в том, мог бы он или нет найти работу, если бы действительно постарался, а в том, что если не поставить его перед реальной угрозой голода, с единственной альтернативой в виде ненавистного работного дома, то вся система наемного труда рухнет и общество будет ввергнуто в бездну хаоса и нищеты.
Социолог Пьер Бурдье утверждал, что «precarite», или пре каритет,— это модус господства: вот почему политики и лидеры бизнеса так часто намеренно говорят о ненадежности и неизбежности перемен. Их цель — вселить страх. То же самое относится к «резервной армии» безработных, помогающей поддерживать дисциплину среди работающих. Она может показаться пустой тратой, лишенной всякой функции. Однако одна из ее ролей — препятствовать свободе выхода, праву выбора, праву ускользнуть от каждодневного беззакония эксплуатации, грабежа рабочего его боссом.
Это неполные объяснения, и они не могут с легкостью объяснить растущий уровень оплаты, улучшение условий труда и длительные периоды, в течение которых современные экономики поддерживали почти полную занятость. Но в них содержатся важные истины, и любой работодатель знает, что играет со своими работниками одновременно в игру с положительной суммой (в которой большая продуктивность выгодна обоим) и в игру с нулевой суммой (в которой более высокая оплата работников означает меньше доходов для инвесторов и боссов).
Возможно, еще более очевидной сферой хищничества является домашнее хозяйство. Капиталистическая экономика была построена на фундаменте семьи (и корни слова «экономика» изначально отсылали к домашнему хозяйству). Но женщины, работавшие дома, воспитывая детей и кормя своих мужчин, не получали никакой платы и оставались невидимыми и для работодателей, и для последующих поколений мужчин-экономистов, В обществах, в которых жены отдали свою собственность мужьям, они были подвергнуты двойному лишению власти и отчуждению, поскольку их время и их свобода им больше не принадлежали. Статус замужней женщины — это юридическое положение, подчинявшее жен мужьям, которое господствовало и в Британии, и в Соединенных Штатах на протяжении всего периода индустриализации, и, по мнению некоторых историков, именно этот неоплачиваемый и непризнанный труд стал для промышленной революции не меньшей подпиткой, чем испанское золото и британские изобретения.
Наряду с хищничеством дома был еще один, возможно, еще более опасный вид хищничества — похищение разума, захват внимания и мыслей. Угроза ментального хищничества много обсуждалась в середине XX в., когда начался подъем рекламы и бизнес стал экспериментировать с новыми способами, которые бы побудили людей покупать его продукцию. Пятьдесят лет спустя после того, как в «Тайных манипуляторах» Вэнс Паккард выступил с предупреждением о действующей на подсознание рекламе, выросли целые индустрии, использующие психические слабости и аддикции. В экономиках с почти свободной информацией гораздо большей ценностью, за которую идет интенсивная борьба, стало внимание. Житель типичного города может ежедневно видеть свыше тысячи рекламных образов, борющихся за его внимание, сеющих идеи или неудовлетворенность — и колонизирующих психическое пространство, которое в противном случае было бы отдано друзьям, семье или Богу. Иногда мы хотим увидеть эти рекламные образы, но большинство из них нарушает золотое правило, и чем больше мы их понимаем, тем меньше хотим с ними сталкиваться и подвергаться манипуляциям. Намеренное навязывание сообщений часто ведет к намеренному исключению конкурирующих сообщений. Управляемые частным капиталом общественные площади, торговые центры и пассажи, размножившиеся в современных городах, обычно запрещают любого рода гражданское действие или коммуникацию, например петиции, баннеры или киоски. «Зона исключения брендов» на Олимпийских играх в Лондоне в радиусе километра вокруг Олимпийского парка пошла еще дальше, став особенно причудливым утверждением прав собственности: в ней была запрещена реклама брендов, конкурирующих с официальными спонсорами Олимпиады, а также зрителям не разрешалось носить одежду, демонстрирующую конкурирующие бренды.
В таких случаях, как рабочее место и дом, хищничество становится возможным благодаря дисбалансу во власти, а затем само его усиливает. Но оно также может привести к извращенной зависимости, загоняя добычу в интимные отношения с хищником. Крайним вариантом этого является стокгольмский синдром, при котором жертвы похищения начинают идентифицироваться со своими похитителями; домашнее насилие—более приземленный пример. Обычно жертву загоняет в эти отношения страх изменений или неизвестного. Иногда это «добровольное рабство» привычки, формирующееся, когда добыча умеет организовываться не так хорошо, как хищники. Но все мы уязвимы перед хищничеством, потому что человеческий труд часто предполагает овладение любовью, привязанностью и временем других с целью, которая им чужда. Те самые качества, которые соединяют людей друг с другом, делают возможной их эксплуатацию; наше желание быть частью общности, быть признанными, быть частью чего-то большего делает нас уязвимыми, и мы можем полностью избавиться хищничества, только поселившись в пещере.
Иногда жертвы даже берут на вооружение идеологию хищников. Это идеология, восхваляющая охотников, победителей и господ. Это мировоззрение выразил Ницше. Выразил его и нацизм, а также более жесткие течения неолиберализма, как и неоконсерватизм Лео Штрауса. Айн Рэнд перевела похожие идеи на язык, более понятный людям из бизнеса, сохранив то же самое презрение к слабым, неудачникам, тем, кто лишен способностей, и презрение к философии сострадания, идущей от христианства и других великих религий. В соответствии с этим взглядом кроткие отнюдь не блаженны. Кроткие — это просто слабаки.
Ясно, почему такая идеология может привлекать победителей. Макс Вебер говорил о «теодицее богатства» — о том, как успешные люди хотят чувствовать, что заслужили этого, даже если они лишь «безбилетники», а не творцы своего богатства. Он также предложил зеркальное понятие «теодицея страдания», которое объясняет проигравшим, неудачникам и бедным, почему они страдают и почему должны принимать жестокость мира. Маркс называл это «ложным сознанием»: мы все, конечно, очень нуждаемся в том, чтобы верить в то, что в мире есть смысл, и это вызывает у тех, кто находится на стороне подчинения господству, желание принимать мир как естественный, даже если другая сторона нашей природы восстает против несправедливости.
Средства разрушения
Ни одно описание прогресса в средствах производства не является полным, если оно не объясняет его тесную связь с прогрессом в средствах разрушения. Когда Сэмюэль Джонсон в XVIII в. пожаловался, что «век, как безумный, гонится за новизной», в качестве примера он привел место для казней «Тайберн, который не свободен от страсти к новшествам». Несколько десятилетий спустя гордостью Франции стала гильотина (а столетие спустя одним из участников конкурса, в результате которого была построена Эйфелева башня, была огромная модель гильотины). В Америке символом прогресса стали выборы. Логика современного заводского производства по большей части была позаимствована из военного дела. Мориц Оранский разработал детали движения солдат, 32 специальных жеста для стрельбы и перезарядки ружья, а также постоянную муштру — подход, который оправдывался одновременно и выдающимися успехами на полях сражений, и как кальвинистское решение проблемы праздности в армейской жизни. Подобно тому как военное дело предвосхитило механизацию в промышленности, то же самое произошло с автоматикой. Компьютеры родились из решения военных задач создания противовоздушных орудий и разгадывания шифра. В новейшие времена военные расходы, направлявшиеся через Агентство по перспективным научно-исследовательским оборонным разработкам (DARPA), позволили создать Интернет.
Неслучайно, что каждая ведущая экономическая держава также была ведущей военной державой. Венецианцы, голландцы, англичане и американцы сочетали умение торговать с мастерством на суше и на море. Торговцы нуждались в защите от капризных правителей или от пиратов. Но роль военных выходила далеко за рамки защиты. Завоевание открывало рынки, и военные могли управлять условиями торговли. Капитализм распространялся в тандеме с необычными — в историческом плане — сверхдержавами, Объединенными провинциями (Нидерландов), Объединенным Королевством (Британии) и Соединенными Штатами (Америки), чьи названия указывали на то, насколько они отличались от традиционных империй, построенных вокруг одного центра власти. В каждом случае богатство не только зарабатывалось, но и масштабно захватывалось. Ранние теоретики капитализма, возможно, высказывались об этом честнее поздних. «Утопия» Томаса Мора оправдывала колонизацию — как средство повысить плодородие земли, тогда как Джон Локк защищал правомерность отъема недостаточно используемой земли, даже вопреки желанием тех, кто на ней живет. Джон Дэвис, главный защитник колонизации Ирландии (чьи идеи стали толчком для того, чтобы моих предков прогнали с их земель в Донеголе), верил в данное Богом право или даже обязанность сделать землю максимально продуктивной. Все они представляли продуктивность и поиски доступной для обмена ценности как моральный императив: грубый, даже жестокий, но все равно часть высшего предназначения человечества.
Империя и колонизация были первостепенной заботой и для Адама Смита. Его книги наполнены подробным анализом торговли на дальние расстояния такими вещами, как тюленьи шкуры и шерсть, и анализом действий банковской системы, которую он называл «воздушной дорогой». Поскольку он писал во времена непрекращающейся войны с Францией, он осознавал связь между военной мощью и богатством настолько же остро, насколько он был невосприимчив к разворачивавшейся вокруг промышленной революции.
Военная власть не всегда использовалась в экономических целях с умом — бесспорное военное господство Соединенных Штагов если и служило коммерческим и прочим стратегическим целям, то слишком уж в лоб. Империи стремятся к излишнему расширению, становясь жертвой своей жажды славы. Но сегодня, как и в прошлом, трудно увидеть, как одна страна могла бы господствовать с экономической, а другая — с военной точки зрения. Представим себе, например, что Китай радикальным образом обогнал США по ВВП, тогда как Соединенные Штаты сохранили военное превосходство. Как каждый из них будет использовать свою власть? Будет ли Китай вкладываться в военные технологии? Будут ли Соединенные Штаты использовать свою мощь для того, чтобы перекрыть Китаю доступ к рынкам или к сырьевым ресурсам?
Если военную мощь и хищничество трудно отделить от динамики рынка, хищничество другого рода может иметь даже большее значение. Это более тонкое, порой незаметное, расхищение всей экономикой системы, от которой зависит экономическая жизнь. Экономики кажутся самодостаточными и в экономической теории представляются как закрытые системы циркуляции. Действительно, радикальный разрыв, совершенный современной экономической наукой, состоит в представлении о существовании сферы производства и потребления, которая принципиально отделена от социальной реальности и может пониматься так, как будто она автономна. Но реальные экономики не автономны, особенно если их рассматривать в долгосрочной перспективе. Они зависят от потоков, поступающих от других систем. Один из наиболее важных потоков — это научное знание, которое может быть организовано либо в форме общего пользования, либо как частная собственность, но которое последние несколько столетий развивалось именно как ресурс общего пользования, подчиненный стремлению к истине, а не к собственности. Еще один жизненно важный источник для экономики — это семья, производящая детей, готовых к труду, социализирующая их, прививающая им мораль и поддерживающая способность работать в команде. Рабство исчезло еще и потому, что производство людей — это не самое выгодное занятие, даже при минимальной плате и максимальной власти в руках у работодателя.
Возможно, еще важнее, чем все вышеуказанное, — природные системы, из которых происходит большая часть ценности, появляющейся в экономике. Если бы бизнесу пришлось платить полную цену за свежий воздух, воду, управление природными отходами и сельскохозяйственное производство, его бизнес-модели попросту исчезли бы. Мысль о том, что экономика зависит от природного капитала так же, как от финансового и человеческого, впервые появилась в 1950-е гг., а затем постоянно получала все большее признание. Кеннет Эрроу и Парта Дасгупта — одни из ведущих экономистов, которые попытались измерить эти закономерности, исследуя «полное богатство», учитывающее уровень образования, с одной стороны, и природный капитал, с другой. В этом свете положение многих развивающихся стран за последнюю четверть XX в. ухудшилось. Бизнес и государство взяли больше того, что произвели, а, по недавним оценкам, падение природной ценности составляет примерно 24 триллиона долларов в год, то есть величину того же порядка, что и потери от финансового кризиса.
Экологические возможности по природе своей ограничены, тогда как человеческие запросы — нет. И поэтому там, где потребление вступает в конфликт с «планетарными границами», наше поведение может привести к хищническим по следствиям, какими бы благими ни были наши намерения. Эти несбалансированные отношения между экономикой и природой можно понять по примеру ускоренного истощения конечных запасов угля, нефти и газа, ведь, по прогнозам, мировой спрос на энергоресурсы в ближайшие 25 лет должен возрасти примерно на 50%, так как экономический рост и рост потребления энергии по-прежнему тесно связанны друг с другом. Эколог Мюррей Букчин связывает и человеческое, и природное хищничество с иерархией и господством; люди, которые верят в то, что обладают правом эксплуатировать других людей, точно так же будут рассматривать планету и экосферу в качестве ресурсов, которые можно эксплуатировать. «Разграбление человеческого духа рынком сопутствует разграблению земли капиталом» — идея, более знакомая по массовой культуре, чем по академическому анализу. Фильм «Аватар», например, изображал туземный народ, чьи земли оказались под ударом со стороны передовой технологической корпорации, холодной и жестокой, которая собиралась не только разграбить их природные ресурсы, но и разрушить их общество. Это распространенный троп в культуре: ясно, что миллионам людей легко идентифицироваться с существами, которые в буквальном смысле становятся добычей грабительской корпорации.
Хищничество, имевшее место в каждой из этих областей, не является иррациональным; часто, как в «Аватаре», оно гиперрационально. Если цель предприятия — максимизация прибыли, оно должно стремиться к тому, чтобы извлечь как можно больше из других систем, а заплатить как можно меньше. Маршалл Маклюэн, знаменитый теоретик массмедиа, определял искусство как «все, что может сойти вам с рук». Хищнический капитализм тоже можно так определить.
Это уродливый аспект современной экономики, который экономисты часто игнорируют, пользуясь эвфемизмами вроде «экстерналий» и «ренты». Но такого рода хищничество уже давно господствует в политике. Правительства и законодатели, под давлением общественности, пытались сдерживать такие пороки, как эксплуатация детского труда и разрушение биосферы. Правительства и сами не мешкают, когда требуется стать хищниками: но большая часть их легитимности проистекает из способности защищать людей от других хищников, будь то полевые командиры и банды или хозяева эксплуататоры.
В будущем вероятно появление новых возможностей для хищничества. Некоторые из них возникнут, когда экономическая и военная мощь станут усиливать друг друга — действиями снова обретших уверенность в себе России и Китая, извлекающих выгоду из изменения условий, на которых они поставляют наиболее ценные сырьевые материалы и открывают рынки для своих товаров. Хищничество также идет через сети, от синдикатов организованной преступности до торговли валютой. Некоторые из наиболее злонамеренных примеров хищничества — это кибер атаки, вроде Stuxnet, часто неясные по происхождению и потенциально опустошающие по последствиям. Но в условиях верховенства закона есть также и новые возможности для использовании интеллектуальной собственности в хищнических целях, вроде сомнительных, но энергично заявляемых претензий на владение человеческим геномом. Огромные прибыли получают сетевые агрегаторы, предоставляя контент, для производства которого они ничего не сделали,— это хороший пример классической монополистической власти в новом обличье.
Все это бросает новый теоретический вызов, в особенности для экономической науки. Величайшим триумфом экономической науки было успешное создание в 1930-х гг. систематической концепции функционирования экономики. ВВП был изобретен как средство для всестороннего измерения экономики. В 1920-х гг. у правительств просто не было способа узнать, растет или сокращается их экономика, они могли посмотреть цены на акции или на объем грузоперевозок по железным дорогам, но, в общем и целом действовали вслепую. ВВП дал инструмент для измерения как выпуска продукции, так и дохода. Параллельно группа экономистов, вдохновленная Кейнсом, разработала теоретические модели для иллюстрации динамики макроэкономики, зачастую контринтуитивной. Со временем они были взяты на вооружение современными правительствами, став незаменимыми инструментами для поддержания роста экономики.
Нам по-прежнему нужна экономика, чтобы овладеть динамическим взаимодействием сбережений и инвестиций, потребления и торговли, спроса и предложения (а ВВП нуждается в постоянном совершенствовании — например, если мы хотим учитывать продуктивность общественных услуг, которые в данный момент измеряются в соответствии со своей стоимостью, а не тем, что они производят). Но, возможно, нам еще острее нужна экономическая наука, которая может мыслить систематически в более широком смысле и внести сопоставимую строгость во взаимодействия между экономикой и системами, от которых она зависит: например, поняв взаимодействие между жизнестойкостью экономики и жизнестойкостью природных систем или поняв, что происходит, когда семьи испытывают слишком большое давление. Энергичная работа над новыми индикаторами (такими, как измерение экологического капитала или благосостояния), проводимая для того, чтобы адаптировать или дополнить ВВП, пересекается с новым осмыслением динамики, которую можно найти на границах систем, например, в исследованиях временных счетов. Проведенное исследование, анализирующее природные системы как производителей ценности, предоставляющих такие услуги, как чистая вода или удаление отходов, представляет другую часть картины: проект ООН «Оценка экосистем на пороге тысячелетия» привлек более 1300 ученых со всего мира в попытке установить ценность таких вещей, как производство пищи, воды и опыление растений. Другие оценки продемонстрировали радикально иные способы осмысления ценности экосистем, показав, например, что мировая рыболовная отрасль не добирает 50 миллиардов долларов по сравнению со своим потенциалом при экологически более безопасном управлении. Ценность пчел, согласно оценкам, в 5 раз превышает прямую ценность их продуктов, тогда как измерения того, что в экономике называется «ценностью существования» (то есть нашей готовности платить только за знание о том, что нечто существует), подсказывает, что европейские семьи были бы готовы заплатить по 46 долларов в год за сохранение гектара бразильских тропических лесов.
Это по-прежнему скорее наброски, чем точные оценки, которыми можно руководствоваться в политике. Но они дают совершенно иной взгляд на мир и на отношения между системами.
У одной смазливой девушки есть муж и любовник, оба богатые люди. Для неё они денег не жалеют и осыпают её дорогими подарками. А вот денег на карманные расходы не дают. Но вот у девушки после каждого презента появляются и деньги и подарки. Что для этого она делает?