Вступление Европы в XX в. сопровождается существенной эволюцией составляющих ее многочисленных государств. Глубокие изменения затрагивают все их основные параметры — институты власти, партийно-политический механизм, распределение полномочий центра с регионами, отношения государств с гражданским обществом и между собой. По мнению многих политологов и юристов, суть этой эволюции сводится к неуклонному сужению властных функций государства внутри страны и размыванию его национального суверенитета вне ее.
Данный тезис не лишен оснований. Последнее десятилетие XX в, было отмечено приватизацией значительной части государственной собственности, все более тесной взаимозависимостью экономики европейских стран в рамках интеграционных структур, волной слияний мощных транснациональных корпораций, стимулируемой глобализацией мирового информационного пространства. Руководящим органам европейских организаций, особенно Евросоюза, передаются многие полномочия, являвшиеся прежде исключительной компетенцией национальных правительств и парламентов. Решениям этих органов (Комиссии, Совета министров, Европарламента, Европейского суда) отдается приоритет перед нормами права государств — участников ЕС, они принимаются все чаще не консенсусом, а большинством голосов. Одновременно происходит расширение прав выборных органов самоуправления на местах — на уровне регионов, земель, муниципалитетов, располагающих благодаря местным налогам немалыми собственными финансовыми средствами.
Наконец, внутри европейских стран растет влияние автономных от государства частных ассоциаций, а вне их — международных неправительственных организаций самого различного профиля: предпринимательских, профсоюзных, фермерских, экологических, правозащитных, культурных, конфессиональных и т.д. «Группы давления» не только лоббируют интересы своих членов в национальных парламентах и администрации, в органах Евросоюза, но и служат автономными рамками экономической, политической, культурной жизни.
Роль таких ассоциаций, составляющих в условиях плюралистической демократии ткань гражданского общества, многократно увеличивается влиянием «четвертой власти» — средств массовой информации, формирующих общественное мнение и во многом определяющих результаты выборов на всех уровнях.
Все эти факты побуждают некоторых аналитиков делать вывод о том, что Европа начала XX в. стоит на пороге «нового Средневековья». Речь идет, разумеется, не о возврате к религиозному фанатизму и обскурантизму. Дело в том, что средневековая Европа не состояла еще из национальных государств (само слово «нация» родилось только в эпоху Великой французской революции), а была конгломератом рыхлых, слабо связанных узами вассалитета феодальных образований. В их состав входили разные языковые и этнические общности, границы постоянно менялись вследствие междоусобных войн или династических браков.
Не меньшую роль играло и формирование центров ремесленного производства типа Северной Италии, Фландрии, обменивавших свои товары через общеевропейские торговые пути, которые пересекали государственные границы. В итоге появлялись региональные полюса экономического развития, не совпадавшие с территориально-политической конфигурацией государств: «В Европе и Северной Америке эрозия государства происходит сверху и через Европейский союз, и в результате появления таких процветающих торговых районов, как Каталония в северо-восточной Испании и Каскадия в северо-западной части Тихого океана, связывающая воедино Сиэтл и Ванкувер. Вместе с тем в большей части «третьего мира» эрозия государства происходит снизу вследствие бурного роста численности населения, недостатка ресурсов и скваттерского захвата земель, подрывающего власть правительств. Этот процесс усугубляется миграцией рабочей силы, нанимаемой транснациональными корпорациями, потоками экспатриантов и беженцев», — пишет американский политолог Роберт Каплан.
В восточной части Европы дают себя знать одновременно обе отмеченные тенденции, причем последняя выливается зачастую в кризисы многонациональных государств, раздираемых межэтническими и межконфессиональными конфликтами. Распад таких государств происходит, в частности, под влиянием контрастов между уровнями экономического развития составляющих их регионов. Например, выход Словении и Хорватии из СФРЮ, положивший начало процессу распада федеративного югославского государства, во многом объяснялся нежеланием сепаратистов делиться своим относительным материальным благополучием с более бедными республиками страны и облегчить свое вступление в Евросоюз. Вековые ссоры между православными, католиками и мусульманами играли при этом лишь роль детонатора центробежных сил, приглушавшийся ранее авторитарным режимом Тито, но прорвавшихся наружу после его смерти. Та же причина во многом предопределила распад Чехословакии.
Аналогичные явления наблюдаются и в ряде западноевропейских государств: в Северной Ирландии, испанской Стране басков, в Бельгии между фламандцами и валлонами, на Корсике, в Италии.
Задавайте вопросы нашему консультанту, он ждет вас внизу экрана и всегда онлайн специально для Вас. Не стесняемся, мы работаем совершенно бесплатно!!!
Также оказываем консультации по телефону: 8 (800) 600-76-83, звонок по России бесплатный!
Конфликт между принципами территориальной целостности суверенных европейских государств, неприкосновенности их границ, невмешательства во внутренние дела, с одной стороны, и правом наций на самоопределение, с другой, родился не вчера. В XX в. явно преобладал последний — наполеоновские войны, объединение Германии и Италии, освобождение народов Балкан от турецкого владычества оказали огромное влияние на весь комплекс международных отношений в Европе. В XX в. национальные проблемы способствовали развязыванию войн, итогом которых стало крушение Австро-Венгерской, Оттоманской, Российской империй. Отсюда популярность идей преодоления этнических антагонизмов в Европе путем демонтажа национального суверенитета составляющих ее государств, растворения их в наднациональных структурах — экономических, политических и даже военных.
Классическое определение государственного суверенитета как исключительной компетенции легитимной государственной власти в пределах ее территории, сформулированное еще в XV в. французским юристом Жаном Боденом и закрепленное Вестфальским договором, бесспорно, нуждается сегодня в определенных коррективах. После окончания «холодной войны» международные конфликты возникают, как правило, внутри отдельных стран, вызывая вмешательство мирового сообщества. В наши дни суверенитет государств может ограничиваться принимаемыми ими на себя обязательствами или делегироваться в определенных рамках международным организациям на основе добровольно подписанных и ратифицированных национальными парламентами договоров.
Вместе с тем концепции К. Охмэ о «конце национального государства», М. Мак Лугана о «мировой деревне» или Н. Элиаса о «мировом обществе», стирающие всякую грань между внутренней и внешней политикой, не выдерживают критики, особенно в Европе. Эрозия суверенитета европейских государств никоим образом не означает, будто они вообще сходят с исторической сцены, уступая место Соединенным Штатам Европы, вокруг лозунга, которых кипели ожесточенные споры на протяжении всего XX в. Национальный суверенитет для подавляющего большинства европейцев был и остается единственным источником легитимности любой публичной власти независимо от ее формы и природы (монархической или республиканской, демократической или авторитарной). Никакая международная структура такой легитимностью не обладает, что жестко лимитирует эффективность принятия ею политических решений. Несмотря на то, что европейские границы становятся все более прозрачными, особенно в Шенгенском пространстве, любая их ревизия по-прежнему чревата взрывоопасными последствиями. Да и иммиграционная политика большинства стран Европы скорее ужесточается, чем либерализуется.
Чем больше расширяется состав Евросоюза, тем сложнее оказывается поиск равновесия между наднациональными, федеративными и межгосударственными, конфедеральными принципами функционирования его институтов. «Государство нация остается наиболее эффективным и действенным органом самоуправления сообщества людей, объединенных совместной историей и единой культурой, — то есть, иными словами, для нации, — подчеркивает У. Гтфаф. — Добровольное сообщество типа Европейского союза является чем-то новым в современной истории, хотя у него есть средневековые прецеденты. Однако оно остается лишь инструментом своих участников. Они могут объединять свой суверенитет в некоторых областях, но сохраняют право вновь вернуть его себе... Некролог государства нации еще далеко не написан».
Столь же иллюзорны концепции растворения государств Европы в гражданском обществе, которые в XX в. отстаивали представители обоих основных течений европейской общественной мысли — либерализма и социализма.
Равенство граждан перед законом, ликвидация сословных привилегий, замена абсолютизма конституционной монархией или республикой, разделение властей, всеобщее избирательное право, светский характер государства и образования были основой политической программы либералов эпохи расцвета капитализма XX в. Решительно осуждая этатистские меры, характерные для предыдущего, мануфактурного периода развития капитализма, — поощрение государством отечественного производства, защиту им таможенными барьерами внутреннего рынка, создание монополий на заморскую торговлю, они выступали за последовательное проведение в жизнь основополагающего принципа фритредерства — lassez passer, lassez fare. Свобода торговли и предпринимательства, низкие налоги, минимум законодательных или административных (в том числе социальных) норм были символом веры европейского либерализма XX в., оплотом которого являлась Англия, страна первой промышленной революции, «мастерская мира» и владычица морей. Для классических британских экономистов той эпохи государство должно было ограничиваться скромной ролью «ночного сторожа» — гаранта национальных интересов вовне, общественного порядка п. правосудия, собственности и безопасности граждан внутри страны, предоставляя остальное благотворному действию «невидимой руки» рынка.
Со своей стороны приверженцы различных социалистических доктрин XX в. — от Сен-Симона, Фурье, Оуэна до Маркса — были твердо убеждены в том, что любое, даже самое демократическое, государство лишь охраняет имущественные права буржуазного меньшинства, способствуя эксплуатации трудящегося большинства. Упразднение частной собственности на средства производства должно было сделать любое государство излишним: в бесклассовом обществе будущего управление людьми сменится управлением вещами, которое окажется настолько простым, что с ним сможет легко справиться «любая кухарка». В итоге государство изживет себя и отомрет.
Жизнь развеяла мечты адептов обеих этих доктрин — большая часть XX в. прошла в Европе под знаком не ослабления, а беспрецедентного усиления роли государства во всех сферах жизни общества. Этому способствовали мировые войны, социально-экономические кризисы, революции, раскол континента на противоположные общественные системы, столкнувшиеся в непримиримом противоборстве.
Уже в ходе Первой мировой войны 1914-1918 гг. милитаризация экономики европейских стран навязала их правительствам принятие ряда мер, шедших вразрез с канонами экономического либерализма: подчинение производства нуждам фронта через обязательные казенные заказы, централизованное распределение сырья и энергоресурсов, административное регулирование цен и зарплаты, рационирование продовольствия и товаров первой необходимости, мобилизация рабочей силы не только в армию, но и в промышленность.
Одновременно обстановка военного времени вызвала даже в самых демократических европейских странах жесткое ограничение гражданских прав. Цензура ограничила свободу печати, военная юстиция — неприкосновенность личности, забастовки и демонстрации были запрещены, антивоенные политические партии и пацифистские движения поставлены вне закона.
Современникам могло казаться, что эти чрезвычайные меры, продиктованные военным положением, являются сугубо временными и с окончанием войны отпадут. Отчасти так и произошло, но далеко не всегда и не везде. Небывалые бедствия войны, в которую было втянуто большинство населения стран участниц не только на фронте, но и в тылу, ее катастрофические последствия вызвали глубочайший социально-экономический и политический кризис. Он особенно болезненно затронул побежденные государства — Россию, Германию, Австро-Венгрию, Оттоманскую империю, чьи режимы были сметены революциями. Пришедшие им на смену демократические республики оказались недолговечными, уступив место тоталитарным или авторитарным диктатурам.
Феномен европейского тоталитаризма изучали на Западе столь видные политологи, как X. Арендт, Э. Эссе, К. Фридрих, К. Брахер, М. Луке, М. Кертис, Р. Арон, Ж.Ф, Ревель. В конце 80-х и в 90-е гг. дискуссия на эту тему развернулась и в России, где в ней приняли участие А.А. Галкин, Э.В. Самойлов, А.М. Салмин, Ю.И. Игриц кий, М.Б. Корчагин, Б.С. Орлов. На первый план в ней выдвинулся вопрос о качественном различии или фундаментальном сходстве «левых» и «правых» разновидностей тоталитаризма. Немалое влияние на эту полемику оказали литературно публицистические антиутопии ряда талантливых европейских писателей 30-40-х гг. — Е. Замятина, О. Хаксли, Дж. Оруэлла. Сейчас, когда проблема тоталитаризма приобрела в основном ретроспективный характер, появилась возможность для более взвешенных ее оценок.
С идеологической, ценностной точки зрения коммунизм и фашизм (точнее, его наиболее законченная форма — германский нацизм) бесспорно, выглядят антиподами. Первый апеллировал к гуманистическим ценностям интернационализма, к социальной
справедливости, общему благу, второй проповедовал национальную исключительность, расовое превосходство, ницшеанский идеал «сильной личности». Один требовал ликвидации частной собственности, другой провозглашал себя самым надежным ее защитником. Коммунисты призывали довести классовую борьбу до конца, ликвидируя буржуазию и создавая бесклассовое общество, фашисты — примирить классы в рамках корпоративных структур во имя национального и имперского величия.
Вместе с тем и коммунизм, и фашизм, несмотря на глубокие идеологические различия, вышли из «одной шинели» — военной. Мобилизационная государственно монополистическая экономика, свертывание политической демократии во время войны послужили образцом, как для «левого» казарменного социализма советского образца, так и для корпоративной системы «правых» тоталитарных диктатур с принудительным картелированием частного сектора, упразднением профсоюзов, запретом забастовок. Для обоих видов тоталитаризма общепринятые этические категории полностью исключались — моральным объявлялось только то, что способствовало решению политических задач.
Неудивительно, что средства достижения даже, казалось, противоположных целей у обоих оказывались достаточно сходными. Главным из них являлась централизованная бюрократическая машина государства, построенного по строго иерархическому вертикальному принципу. Стержнем вездесущего и всесильного государства служила дисциплинированная единая партия во главе с вождем, окруженным безудержным культом и располагавшим неограниченной властью. Эта партия устраняла со сцены всех своих конкурентов, включая потенциальных (в том числе инакомыслящих в собственных рядах), с помощью тотальной слежки, концлагерей и кровавого террора всесильной политической полиции. Монополизировав средства массовой информации, поставленные на службу пропаганде официальной идеологии, правящая партия подчиняла себе все без исключения структуры гражданского общества, заменяя их своими филиалами. Общим знаменателем для всех видов тоталитаризма оказывалась ликвидация гражданских свобод, разделения властей, правового государства.
Этатистская тенденция проявлялась в Европе на протяжении XX в. не только в предельно концентрированной тоталитарной, но и в относительно более умеренной авторитарной форме. Авторитарные режимы — как традиционалистские, так и модернистские, — провозглашавшие своей целью «наведение порядка» в стране и предотвращение катастрофических революционных потрясений, чреватых анархией, сохраняли формальный декорум выборных институтов, избегали ломки старого госаппарата, терпели существование некоторых традиционных институтов гражданского общества, порой даже оппозиционных партий и печати. Однако деятельность последних подчинялась жесткому контролю сверху, а вся полнота реальной власти сосредоточивалась в ее исполнительной ветви, опиравшейся на силовые структуры — армию, полицию, спецслужбы, которые без колебаний пускали в ход насилие против любой попытки подлинной демократизации.
Авторитаризм нередко оказывался промежуточной, переходной формой политического режима, рано или поздно уступая место либо тоталитарной диктатуре, либо плюралистической демократии. Примером первого варианта могут служить Италия 20-х гг., страны «народной демократии» в Центральной и Восточной Европе 1945-1948 гг.; второго варианта — Испания времен позднего франкизма, Греция конца 60-х — начала 70-х гг., Венгрия и Польша после событий 1956 и 1981 гг. (авторитарные режимы в Латинской Америке, Азии, Африке — это, как правило, военные диктатуры, которые имеют собственную специфику, далеко не всегда совпадающую с их аналогами в Европе).
Наконец, даже в самых либеральных странах Западной Европы между двумя мировыми войнами и в первые годы после Второй мировой войны также наблюдались сильные этатистские тенденции. Великая депрессия, хозяйственная реконструкция после окончания военных действий, милитаризация экономики, гонка вооружений в период «холодной войны» требовали широкого использования государственных рычагов для мобилизации средств и сосредоточения их на ключевых стратегических направлениях. Расширялся сектор национализированной госсобственности, кое-где даже функционировала система индикативного планирования. Необходимость смягчения напряженности в обществе способствовала созданию разветвленной системы социальной защиты, во многом использовавшей опыт соцстран.
Перелом наметился только в последней четверти прошлого столетия. Разгром держав «оси» в ходе Второй мировой войны нанес по «правому» тоталитаризму сокрушительный удар, от которого он уже не оправился. Хотя этим воспользовался СССР, который установил силой свое господство в странах Центральной и Восточной Европы, навязав им режимы советского типа, «левый» тоталитаризм также не выдержал испытания временем. Подточенный системным кризисом экономики, идейным склерозом, одряхлением коррумпированных элит, он рухнул под давлением растущего недовольства внутри общества и «холодной войны» извне.
Авторитаризм оказался гораздо более живучим. Социальные издержки, контрасты уровней экономического развития, трудности перехода к рынку, инерция исторических традиций и психологических стереотипов, наконец, неудачи попыток механического копирования западных моделей способствовали формированию более или менее авторитарных режимов во многих государствах постсоветского пространства, а отчасти и за его пределами на Балканах. Это затрудняет создание единого хозяйственного и правового пространства в Европе «от Атлантики до Урала», способствуя частичному возрождению разделительных линий между Востоком и Западом, унаследованных от эпохи «железного занавеса».
Тем не менее, в целом к началу XX в. идеи политической и экономической свободы явно превалируют — во всяком случае, на ценностном и правовом уровнях — на континенте над авторитаризмом и этатизмом. Если к концу XX в. в Европе было только две республики — Франция и Швейцария, то 100 лет спустя монархии, ставшие чисто декоративными, сохранились лишь в 10 государствах из 42, включая две карликовые (Монако и Лихтенштейн). Конституции всех европейских государств провозглашают отныне права человека и гражданские свободы, содержат основополагающие принципы разделения и равновесия властей, ответственности правительств перед парламентами, избранными всеобщим голосованием, независимость суда, автономию органов местного самоуправления.
Плюралистическая демократия в Западной и отчасти в Центральной Европе 2000 г. опиралась на прочный фундамент рыночной экономики и множественности форм собственности, где доминирует частная. На смену не только административному командно-распределительному планированию, но и косвенному государственному регулированию по кейнсианским рецептам пришла та или иная разновидность либерал-монетаризма. Он отдает приоритет борьбе с инфляцией путем сокращения бюджетных расходов, снижению налогов на доходы физических лиц и прибыли частных предприятий, постепенному демонтажу социального, в том числе трудового, законодательства. Как и столетием ранее, пионером этого поворота в Европе стала Великобритания при консервативном правительстве М. Тэтчер, активно поддержанная республиканской администрацией Р. Рейгана в США и международными финансовыми организациями, прежде всего МВФ. В 90-е гг. на этот путь встало большинство западноевропейских стран, в том числе руководимых социал-демократами, а затем и пост-коммунистических государств.
В основе данного поворота лежат факторы объективного порядка — процессы интеграции и глобализации европейской экономики. Они требуют максимально гибкой адаптации производства к быстро меняющимся требованиям спроса, ко все более острой конкуренции в мировом масштабе, стимулируемой ТНК и несовместимой с административно-бюрократической регламентацией. Объективные факторы усиливаются субъективными — дискредитацией опыта «реального социализма», враждебностью общественного мнения по отношению к росту налогового бремени и гипертрофии дорогостоящего, но малоэффективного чиновничьего аппарата, разъедаемого коррупцией.
Однако подобный психологический фон породил определенный перекос — своего рода анти-этатистские синдром, получивший название «нового мышления». Его представители по существу пытаются «взять в скобки» большую часть XX в., объявляя его трагической аберрацией, отклонением от магистрального пути развития европейской цивилизации, на который она теперь возвращается.
Любые крайности способны довести самые здоровые идеи до абсурда. Эта старая истина приложима сегодня к фанатикам ультра-либерализма точно так же, как вчера к их авторитарно-этатистские оппонентам. Надежды вернуться назад, ко временам расцвета фритредерства и «минимального государства», не менее иллюзорны, чем ностальгия коммунистов по советской системе: мир, а вместе с ним и Европа прошли с тех пор долгий путь, попытки, перечеркнуть который бесперспективны.
Мировые войны, кризисы, революции, породившие тоталитарные и авторитарные режимы с их удушающим всевластием государства, нельзя считать простой случайностью. Они были объективным результатом социальных, национальных, международных проблем XXXX вв. и суровой расплатой либерального капитализма периода свободной конкуренции за неспособность решить их вовремя путем реформ. Сугубо этатистские решения, предложенные диктатурами всех мастей, обанкротились, за что Европа заплатила чудовищную цену. Но этот опыт не прошел даром. Он оставил в наследство механизм упреждения и смягчения социальных конфликтов путем перманентного диалога общественных сил, важную роль в котором играет государство. Именно оно приняло на себя функции социальной защиты и солидарности, арбитра в социальных и межрегиональных конфликтах на экономической или этнической почве.
Не менее важными остаются внешние функции европейских государств. Даже в рамках тесно интегрированного Евросоюза, состав которого должен увеличиться к концу первого десятилетия XX в. с 15 до 28 стран, общие решения могут проводиться в жизнь только на основе принципа субсидиарной — через национальные структуры, устранить которые невозможно. Чем шире состав интегрированных организаций, тем сильнее стремление входящих в них стран обеспечить возможности защиты своих интересов благодаря сохранению основ государственного суверенитета. Иными словами, процессы интеграции и глобализации не перечеркивают роль государства, а лишь адаптируют его к новым вызовам. Опыт отношений между новыми государствами постсоветского пространства в рамках СНГ на протяжении 90-х гг. особенно убедительно подтверждает это.
Разумеется, по мере углубления научно-технической революции функции европейских государств значительно эволюционируют. Они постепенно уходят путем приватизации из сферы производства, оставляя поле деятельности частному сектору, более чувствительному к непрерывным изменениям спроса, колебаниям конъюнктуры, технологическим инновациям. Тем не менее, там, где рентабельность не может быть обеспечена только законами рынка — при свертывании архаичных отраслей, устаревших предприятий, чреватом острыми социальными коллизиями, или, наоборот, в обеспечении прорыва на наиболее перспективных направлениях технологического прогресса, не способных окупиться в короткие сроки, — государство остается незаменимым. Это наиболее очевидно в таких областях, как космос, ядерная энергетика, ВПК, АПК, общественные службы, обеспечивающие потребителям равный доступ к объектам национальной инфраструктуры или продукции естественных монополий.
Все европейские правительства активно «экономизируются» свою внешнюю политику: их министры, премьеры, президенты, даже коронованные особы лично участвуют в продвижении экспорта продукции своих стран на новые рынки, создании условий наибольшего благоприятствования для национальных капиталовложений за рубежом и привлечении иностранных инвестиций.
Государственная политика играет еще более важную роль в валютно-финансовой и банковской сферах. Возможность перемещения через Интернет в реальном времени колоссальных ликвидных средств в любую точку земного шара, резкие скачки цен на сырье, энергоносители, биржевых и валютных курсов создают постоянную опасность спекулятивных бумов и кризисов с непредсказуемыми последствиями — не только социально-экономическими, но и политическими. Создание 11 странами ЕС общей валюты — евро — потребовало от национальных государств соблюдения жесткой финансовой дисциплины, обеспечить которую могут только их правительства. Отсюда — необходимость оперативного манипулирования учетными ставками, скупки и продажи на финансовых рынках значительных объемов национальной и резервной валют для торможения инфляции, стимулирования экономического роста. Осуществляемые как Европейским центральным банком, так и центральными эмиссионными банками европейских стран, формально независимыми от правительств, эти операции, в конечном счете, определяются бюджетной политикой — одним из основных атрибутов государственного суверенитета. Огромное влияние на нее оказывает уровень занятости — главная социальная проблема Европы конца XX вв. Бывший советник президента Франции Ф. Миттерана Ж. Аттали отмечал в данной связи, что государство не может оставаться всего лишь «зрителем в социальных конфликтах, комментатором решений пенсионных фондов, простым болельщиком сборной Франции в ее матче против ТНК».
Ключевым звеном развития европейского общества, от которого решающим образом зависит будущее Европы в XX в., является человеческий фактор. Наука, образование, здравоохранение, демографическая политика, борьба с безработицей и нищетой, обустройство территории, градостроительство требуют самого пристального внимания государства. Несмотря на кризис «государства всеобщего благоденствия» (Welfare State), сложившегося в первые послевоенные годы, внебюджетные социальные расходы через общественные фонды все еще составляли в странах Евросоюза, в среднем 26,6% ВВП, а в ряде государств были еще выше: в Швеции — 34,8%, в Нидерландах 30,9, во Франции — 30,8, в Германии — 30,5%.
Ограниченность территории и ресурсов Европы, высокая плотность ее населения по сравнению с другими континентами делают ее особо уязвимой для глобальных вызовов, с которыми столкнулось человечество на пороге третьего тысячелетия христианской эры. Речь идет о сохранении окружающей среды, о борьбе с международным терроризмом, торговлей наркотиками, организованной преступностью, этническим и религиозным экстремизмом. Здесь европейским государствам, все теснее согласующим свои действия на международном уровне, принадлежит решающая роль, ибо только публичная власть располагает монополией на разработку соответствующих правовых норм и принуждение к их соблюдению: вооруженными силами, судебной системой, правоохранительными органами, спецслужбами. Эти так называемые «королевские права» государства (les drots regalens), которые при тоталитарных режимах превращаются в орудия полицейского произвола, в условиях демократии служат необходимой гарантией прав человека и гражданских свобод.
Иными словами, государство в современной Европе не возвращается ни к роли «ночного сторожа», о чем мечтали либералы XX в., ни к подчинению общества бюрократии, характерному для тоталитарных режимов XX в., а ищет синтез между порядком и свободой, равенством и справедливостью, абсолютным суверенитетом и международным сотрудничеством. Постепенно сокращая ряд своих безмерно расширившихся социально-экономических функций, передавая их гражданскому обществу или международным организациям, государство берет на себя еще более значительные обязанности там, где необходимо обеспечить безопасность личности, общества и нации. Речь идет о том, чтобы надежно гарантировать соблюдение закона всеми гражданами, обуздать преступность, проводить адекватную национальным интересам внешнюю и оборонную политику. А это предполагает выработку в экономике, политике, социальной сфере, на международной арене правил игры, приемлемых для всех участников, и справедливое разрешение споров между ними, в том числе в случае необходимости с применением силы.
В свою очередь, эффективное выполнение этих функций предполагает прозрачность процесса принятия государственных решений, четкое распределение ответственности между всеми ветвями и эшелонами вертикали власти, наконец, подотчетность носителей власти обществу через демократические выборы и представительные учреждения.
Разумеется, подобная идеальная схема является конечной целью, к которой государства XX в., могут лишь стремиться. В реальной жизни адаптация их роли внутри отдельных стран, в интегрированных региональных организациях и мировой деятельности к новым реалиям происходит через постоянные дисбалансы. Исполнительная власть в большинстве случаев берет верх над законодательной, навязывая парламенту свои решения, в том числе бюджетные. Гипертрофированный административный механизм разъедается коррупцией, борьба против которой сопровождается дискредитацией властных структур и втягивает судебную систему в политическую борьбу (операция «Чистые руки» в Италии).
Острота этой борьбы определяется тем, что ставкой в ней оказываются не только власть и связанные с ней высокооплачиваемые престижные посты, но прежде всего влияние на законодательный процесс и принятие административных решений, от которых зависят бюджетная (т.е. налоговая) политика, кредитная сфера, социальные вопросы, иными словами, распределение огромных финансовых средств, проходящих через государственные каналы (37,5% ВВП — в Германии, 44,9 — в Италии, 46,1 — во Франции и даже 53,3% — в Швеции). Интересы соперничающих за более значительную долю в их разделе социальных групп, так или иначе, выражают политические партии. Поэтому дальнейшая эволюция роли государства в Европе во многом зависит от партийно-политических систем, также претерпевающих на рубеже XX в. глубокие изменения.
Партийно-политические системы
Крушение тоталитарных режимов с их едиными партиями существенно трансформировало к концу XX в. европейский политический пейзаж. Его общими характеристиками являются отныне многопартийность, снижение остроты идеологических конфликтов, маргинализация экстремистских движений слева и справа, которые отвергают основы существующего общества и его конституционные рамки. Преобладание центростремительных тенденций над центробежными обеспечивает более или менее регулярную ротацию у власти умеренных партий или коалиций, в ходе которой колебания политического маятника не выходят обычно за пределы левого и правого центров. Их программы, лозунги и особенно практическая деятельность во время пребывания у власти опираются на консенсус по достаточно широкому кругу национальных целей при сохранении разногласий, порой существенных, относительно оптимальных средств их достижения и, разумеется, кадрового состава властных структур.
Вместе с тем внутриполитический климат в Европе выглядит относительно стабильным лишь по сравнению с большей частью прошлого столетия, отмеченного революциями, переворотами, гражданскими войнами, потрясавшими десятки стран континента, в том числе таких крупных, как Россия, Германия, Италия, Испания.
В начале XX в. эффективность партийно-политического механизма европейских государств еще оставляет желать лучшего. Она все менее удовлетворяет рядовых граждан, что отражается в неуклонном падении активности на выборах и крайне слабом интересе к деятельности партий вне избирательных кампаний. Несмотря на высокие рейтинги отдельных харизматических политиков, результаты опросов общественного мнения почти повсюду говорят о нарастающем кризисе доверия европейцев к политическим элитам независимо от их партийной принадлежности, а порой и к самим выборным институтам. Очевидно, что подобная ситуация чревата в более или менее отдаленной перспективе опасностью для демократии.
В основе этого кризиса лежат факторы двоякого рода — идейные и функциональные. Само понятие «партия» неразрывно связано в Европе с развитием парламентаризма, основой которого является процесс плюралистических выборов. Даже единые партии тоталитарных режимов стремились обеспечить свою легитимность организацией формальных «выборов» с едиными кандидатурами в сугубо декоративные законодательные институты или проведением плебисцитов.
Однако основной функцией таких партий являлись не избирательные кампании, а безраздельный контроль над государством и гражданским обществом извне и изнутри, если не их подмена, что требовало создания мощного, разветвленного и строго дисциплинированного парт-аппарата, из которого рекрутировались руководящие кадры для всех властных структур сверху донизу. Подобные аппараты, опиравшиеся на непартийные массовые организации (профсоюзные, молодежные и др.), а иногда и на военизированные формирования, создавались уже в процессе борьбы за власть. Недаром раскол российских социал-демократов на большевиков и меньшевиков произошел по организационным вопросам (обязанности членов партии, соотношение центра и нижестоящих инстанций, парламентских фракций или редакций партийных газет и парт-аппарата).
Сейчас, когда европейские тоталитарные диктатуры ушли в прошлое, а демократические партии концентрируют свою деятельность на подготовке выборов, их ядром служат фракции в парламентах и органах местного самоуправления. Вместе с тем партийные структуры сохраняются и вне выборных учреждений, решая пропагандистские и организационные задачи, особенно в период пребывания в оппозиции. В данной связи европейские партии принято делить на «массовые», стремящиеся иметь значительное число рядовых членов, и «кадровые», которые ограничиваются сравнительно небольшим активом, состоящим главным образом из профессиональных политиков. Первый вариант больше присущ левым, второй — правым. Судя по всему, в конце XX — начале XX в. кадровые партии становятся правилом, а массовые — исключением, что объясняется атомизации постиндустриального общества, усилением индивидуализма, ролью СМИ.
Родиной политических партий в современном смысле этого слова является «мать парламентов» — Англия, где уже в XV в. тори (консерваторы) и виги (либералы) боролись на выборах за места в палате общин. Первые выражали тогда интересы землевладельческой аристократии, вторые — городской торгово-промышленной буржуазии, а соперничество между ними концентрировалось на таких вопросах, как соотношение прав парламента и королевской власти, выборной палаты общин и наследственной палаты лордов, избирательная система, политика протекционизма или свободы торговли.
На континенте партии начали формироваться значительно позднее — во время Великой французской революции 1789 г. До нее термин «партия» применялся лишь к феодально-династическим кланам, боровшимся за престол, к соперничавшим религиозным течениям христианства (католики, протестанты) или к придворным камарильям, которые добивались благосклонности монарха. В ходе заседаний французских Генеральных Штатов впервые появилось деление на правых и левых, закрепленное впоследствии за более или менее радикальными революционными клубами (кордельеры, фельяны, жирондисты, якобинцы). С тех пор оно стало общепринятым.
В середине XX в. известный политолог Ф. Гогель определил правых как защитников существующего порядка, а левых — как сторонников «движения», т.е. прогрессивных реформ. Правоконсервативные партии придерживались традиционалистских ценностей защиты закона и порядка, семьи и собственности, религии и нации, выступая под авторитарно-патриотическим флагом; левые отстаивали идеи демократии, республики, социальной справедливости, мира между народами.
После Октябрьской революции в России, осуществленной под руководством ленинской «партии нового типа», и особенно после Второй мировой войны этот водораздел приобрел новые критерии. Главным из них стало отношение к СССР, его внутренней и внешней политике, режимам «реального социализма», созданным по советскому образцу в странах Центральной и Восточной Европы, где власть сосредоточилась в руках целиком контролируемых Москвой компартий (сохранившиеся там некоммунистические партии играли сугубо формальную роль безгласных статистов). На протяжении четырех десятилетий «холодной войны» антикоммунизм и атлантизм решающим образом определяли расклад политических сил в Западной Европе — даже там, где местные компартии оставались мелкими сектами. «Системными» партиями прочно стали тогда социал-демократы или лейбористы слева, христианские демократы, либералы и консерваторы справа, причем и те и другие единодушно поддерживали НАТО и евро-строительство. Даже там, где западноевропейские компартии пользовались немалым влиянием, собирая на выборах до голосов, они оставались в «политическом гетто», исключавшем участие в правительствах.
Падение в 1989 г. Берлинской стены, «бархатные» революции в странах советского блока, распад СССР круто изменили ситуацию, Влияние компартий резко упало, они либо трансформировались в разновидность левой социал-демократии, принимая участие в левоцентристских коалиционных кабинетах (Италия, Франция, Бельгия, Венгрия), либо были вытеснены на обочину политической жизни.
Лозунги революционного свержения капитализма остались уделом маргинальных внепарламентских группировок — троцкистов или анархистов. Экстремистские фракции их создали в ФРГ, во Франции и Италии нелегальные террористические организации типа итальянских «Красных бригад» или западногерманских «Фракций Красной армии», сравнительно быстро обезвреженные полицией.
К методам террора прибегают до сих пор подпольные группировки национал-сепаратистов в испанской Стране басков (ЭТА), Северной Ирландии (ИРА), на Корсике, создавшие в своих регионах атмосферу ползучей гражданской войны. Однако их влияние остается сугубо локальным, тогда как умеренные националисты ограничивают свои требования расширением местной автономии и включаются в политическую жизнь соответствующих государств (каталонцы в Испании, шотландцы и валлийцы в Великобритании, шведы в Финляндии, бретонцы или эльзасцы во Франции и т.д.).
Более прочные позиции на крайне левом фланге политического спектра многих европейских стран заняли движения защитников окружающей среды. Кое-где «зеленые» превратились в партии, которые привлекают значительную часть левого электората требованиями не только экологического, но и политического, в частности пацифистского, характера. В конце 90-х гг. их представители вошли в состав левоцентристских правительств таких крупных государств, как Франция и Германия.
Доминирующее положение в левом секторе европейских политических партий отныне прочно заняли социал-демократы. Взяв верх в вековом споре с коммунистами, оттеснив либералов вправо, социал-демократия оказалась единственной «системной» альтернативой господству правых консерваторов. Посткоммунистические левые партии стран Центральной и Восточной Европы поспешили примкнуть к Социнтерну. Исключением являются лишь государства постсоветского пространства, где социал-демократическое движение остается пока раздробленным и маргинальным, а левый фланг занимают преемницы коммунистических партий времен тоталитарного режима. Однако и в их рядах идут процессы постепенной внутренней дифференциации между сторонниками возврата в сталинистское прошлое и превращения в своего рода институционную «оппозицию ее величества», если не врастания в структуры нового режима вплоть до участия в правительстве.
Если в 80-е и начале 90-х гг. в большинстве стран Западной, а после крушения СССР — и Восточной Европы у власти стояли правые партии (консерваторы, либералы, христианские демократы), то с середины 90-х гг. ситуация изменилась. В XX в. Европа вступила «левой ногой»: в 11 из 15 стран-участниц правительства возглавили социалисты, социал-демократы или лейбористы, в том числе в трех крупных западноевропейских державах Великобритании, Германии, Франции. Еще в двух они принимали участие в коалиционных левоцентристских кабинетах. Однако эти внушительные успехи не могут скрыть давно разъедающий европейскую социал-демократию изнутри кризис идентичности, который затрагивает сами основы ее традиционного кредо.
Изначально спор между социал-демократами и коммунистами шел о формах и методах борьбы за социализм, ее тактике, принципах построения партии (реформа или революция, парламентская демократия или диктатура пролетариата, оппозиция буржуазным правительствам или участие в них, фракционный плюрализм или демократический централизм). К концу XX в. этот спор был решен самой жизнью: итоги существования режимов советского образца наглядно доказали, что путь, избранный в начале века партией большевиков, зашел в тупик.
Вместе с тем крах тоталитаризма лишил социал-демократов важнейшего компонента их прежней политической платформы: социал-демократы утратили возможность претендовать на выигрышную роль главных защитников демократии, ставшей общим знаменателем всех сколько-нибудь влиятельных политических сил Европы, в том числе правых.
К началу XX в. политические аспекты программных документов европейских социал-демократов ограничиваются частичными реформами, касающимися совершенствования демократических институтов и так называемых «проблем общества» (обеспечение плюрализма СМИ, независимости судебной власти, реальное равноправие женщин, защита прав человека, дискриминируемых национальных и сексуальных меньшинств, борьба против расизма и антисемитизма и т.д.). В этой сфере отличие их от умеренных правых партий либерального толка становится все менее очевидным.
Одновременно европейская социал-демократия столкнулась с гораздо более серьезной проблемой. В прошлом сама идея социализма не вызывала сомнений — она сводилась прежде всего к замене частной собственности на средства производства общественной. Теперь речь идет не столько о выборе оптимальных средств достижения этой конечной цели — перехода от капитализма к социализму, сколько о сути самого социализма, понятие которого становится все более зыбким, туманным, противоречивым.
Неутешительные результаты тотальной национализации частной собственности и создания административно-командной системы централизованного планирования в бывшем СССР, странах Центральной и Восточной Европы убедили социал-демократов в том, что альтернативы рыночной экономике не существует. О том же говорил опыт их собственной деятельности в правительствах западноевропейских стран, который выбивал почву из-под основополагающего марксистского тезиса об обобществлении частной собственности на средства производства как необходимом условии перехода к более справедливому и процветающему обществу. К началу XX в. Социал-демократические партии Европы не только отказались от национализации, но и взяли курс вслед за своими правыми конкурентами на приватизацию основных отраслей промышленности и банков, ограничив госсектор главным образом малорентабельными или убыточными общественными службами.
Между тем по мере снижения доли промышленного рабочего класса в социальной структуре постиндустриальных обществ и неуклонного роста средних слоев, занятых главным образом в сфере услуг, распространения среди них через инвестиционные, страховые, пенсионные фонды акционерной формы собственности голоса именно этих слоев все больше определяют отныне исход любых выборов. Концентрация капитала на уровне финансовых групп сопровождается тенденцией к рассредоточению производства среди сотен тысяч динамичных мелких и средних предприятий, идущих зачастую в авангарде технического прогресса и создающих основную массу рабочих мест.
В таких условиях европейская социал-демократия оказалась перед необходимостью коренной переоценки прежних ценностей. Уже в 1959 г. на съезде СДПГ в Бад-Годесберге западногерманские социал-демократы объявили об окончательном разрыве с марксизмом. Еще дальше пошли британские лейбористы, для которых марксистская идеология всегда была чуждой. Т. Блэр, который возглавил лейбористскую партию во второй половине 90-х гг. и привел ее к власти после долгого господства консерваторов, призвал к переходу на «третий путь» между традиционной социал-демократией и либерализмом.
Его поддержал лидер СДПГ Г. Шрёдер, который после 18-летнего пребывания германских социал-демократов в оппозиции стал канцлером ФРГ под лозунгом «нового центра». 8 июня 1999 г. они опубликовали перед очередными выборами в Европейский парламент программный документ, ставший своего рода манифестом «социал-либерализма». «Идея о том, что государство должно исправлять недостатки рынка и компенсировать связанные с ним убытки, слишком часто вела к безмерному расширению прерогатив государства и, следовательно, к бюрократии. Равновесие между индивидуальным и коллективным было нарушено. Близкие сердцу граждан ценности — личный успех, дух предприимчивости, персональная ответственность и чувство принадлежности к сообществу слишком часто считались второстепенными по отношению к социальным мерам, касающимся всего населения», — подчеркивали авторы.
Хотя вплоть до конца XX в. европейская социал-демократия формально не отказывалась от социалистического идеала, ее задачей провозглашается теперь не борьба классов вплоть до свержения капитализма, а их партнерство ради постепенного улучшения существующего общества с помощью реформ в рамках демократического государства, призванных если не устранить полностью, то хотя бы смягчить несправедливости рыночной экономики. Государство под руководством социал-демократов перераспределяет значительную часть ВВП за счет налогообложения прибылей предприятий и высоких доходов собственников в пользу людей наемного труда через систему обязательного соцстраха, гарантирует минимальную зарплату, борется с безработицей и бедностью, удовлетворяет нерентабельные общественные потребности.
Эти цели достигались долгое время с помощью Нео кейнсианской политики повышения темпов экономического роста за счет финансирования общественной инфраструктуры, увеличения зарплаты и спроса населения, не исключая использования инфляционных методов и бюджетного дефицита ради решения проблемы занятости. Налицо был по существу возврат социал-демократов к лозунгу основателя ревизионистского течения во Интернационале начала XX в. Э. Бернштейна: «Движение — все, конечная цель — ничто», решительно осужденного тогда марксистскими ортодоксами от К. Каутского и А. Бебеля до Г.В. Плеханова и, разумеется, В.И. Ленина.
Однако уже к началу 80-х гг. «шведская модель» социализма, с наибольшим успехом использовавшаяся скандинавскими социал-демократами, начала исчерпывать себя. Дефицит бюджета вел к разбуханию госдолга и сохранял высокую инфляцию, демографическая динамика — к сокращению рождаемости. Рост средней продолжительности жизни нарушал баланс между самодеятельным населением и иждивенцами, ухудшая финансовое положение системы социальной защиты. Результатом оказывались, утяжеление бремени налогов и обязательных отчислений от прибылей предприятий в фонды соцстраха, утечка капиталов за рубеж, стагнация инвестиций и темпов роста производства и, следовательно, рост безработицы, уровень которой в странах Евросоюза достиг к концу 90-х гг. в среднем 10-12% самостоятельного населения.
Авторы манифеста Блэра-Шрёдера уверяли, что в их глазах такие ценности, как социальная справедливость, свобода и равенство шансов, солидарность и ответственность перед другими людьми, являются «вечными», которые социал-демократия не принесет в жертву никогда. Однако в современном мире, подчеркивали они, социал-демократическая политика требует далеко идущей модернизации с учетом новых реалий XX в.
Смысл ее заключается в том, чтобы не подменять деятельностью правительств через госсектор частные предприятия, а всячески поддерживать их, положить конец отождествлению социальной справедливости с уравнительностью в доходах, постепенно заменить или хотя бы дополнить перераспределительный принцип пенсионного обеспечения накопительным, решительно сократить расходы бюджета, облегчив налоговое бремя и снизив тем самым издержки производства, стимулировать инвестиции, повысить конкурентоспособность европейской продукции на внутреннем и внешнем рынках. Только так, считали они, можно положить конец инфляции, бающей, прежде всего по интересам наименее обеспеченных слоев, добиться устойчиво высоких темпов экономического роста, решить главную социальную проблему Европы — проблему безработицы не путем административной гарантии занятости, а, напротив, приданием большей гибкости трудовому законодательству.
Иными словами, речь идет о переходе от нео-кейнсианства с его приоритетом спроса к либерал-монетаризму, отдающему первенство предложению. Столь радикальная смена вех оправдывается ссылками на пример так называемой «новой экономики» США, переживших на протяжении 90-х гг. беспрецедентный экономический подъем без инфляции и безработицы: за этот период в стране было создано 20 млн. рабочих мест, производство и доходы выросли на четверть, а бюджетный дефицит сменился профицитом, который высвободил средства для значительных социальных программ помощи наиболее обездоленным слоям населения.
Характерно, что основные идеи, содержавшиеся в манифесте, были впервые озвучены 25 апреля 1999 г. на коллоквиуме в Вашингтоне, проведенном филиалом Демократической партии США — Советом демократического руководства с участием как Т. Блэра и Г. Шрёдера, так и американского президента Б. Клинтона, где авторы говорили о «новых демократах», «новых лейбористах», «новом центре».
Декларация лидеров британской Лейбористской партии и СДПГ вызвала глубокое брожение в европейской социал-демократии. Ряд влиятельных ее лидеров, в том числе О. Лафонтен, ушедший в знак протеста с поста председателя СДПГ, не только отказались присоединиться к этому документу, но и прямо осудили многие из содержавшихся в нем тезисов. Основная претензия к ним сводилась к тому, что полный демонтаж государственного регулирования рыночной экономики усугубит такие органически присущие ей черты, как поляризация социальной структуры в ущерб среднему классу, усилит необеспеченность положения экономически уязвимых слоев, подорвет гарантии равенства в доступе к общественным услугам (образование, здравоохранение и т. д.). «Да» — рыночной экономике, «нет» — рыночному обществу», — заявил премьер-министр Франции социалист Л. Жоспен.
Позицию французов поддержали многие другие социалистические партии Южной Европы, которые в недалеком прошлом были вынуждены постоянно «оглядываться через левое плечо», учитывая конкуренцию влиятельных тогда компартий, других крайне-левых группировок, и даже сейчас должны считаться с необходимостью поддержки ими коалиционных левоцентристских правительств. Давала себя знать и прочная государственническая, дирижистская традиция, свойственная средиземноморским странам с их латинскими корнями, уходящими в писаное римское право, контрастировавшая с прагматичными подходами, издавна свойственными и англосаксам.
На очередном конгрессе Социнтерна в Париже 8-10 ноября 1999 г., где его председателем вместо француза П. Моруа был избран лидер португальских социалистов А. Гутьереш, двум течениям европейской социал-демократии удалось достичь компромисса. Спор между традиционалистами и «обновленцами» был временно приглушен. Но позиция последних, несмотря на их неудачи, на местных, парламентских и европейских выборах, явно усиливает свое влияние, поскольку именно она лежит в основе политики левоцентристских правительств большинства государств Евросоюза.
Дрейф социал-демократии в сторону центра подтвердили результаты семинара «Прогрессизм XX в.», проведенного во Флоренции 20-21 ноября 1999 г. по инициативе Европейского университетского института и Нью-Йоркского университета с участием не только Т. Блэра, Г. Шрёдера и Б. Клинтона, но также Л, Жоспена, тогдашнего итальянского премьера, «пост-коммуниста» М. д’Алемы и бразильского президента Ф.Э. Кардозо. В июне 2000 г. в Берлине прошла конференция 14 социал-демократических партий под лозунгом «нового управления в XX в.», в которой принял участие Б. Клинтон.
Таким образом, смещение влево оси партийно-политических систем большинства европейских стран во второй половине 90-х гг. в значительной мере компенсируется обратной тенденцией — поправением программ и особенно практической деятельности всех социал-демократических партий Европы, стоящих у власти.
Казалось бы, по логике вещей подобная тенденция объективно шла на пользу правому флангу европейского политического спектра: коль скоро идеи и политику правых в той или иной мере вынуждены были брать на вооружение их левые конкуренты, это толкало избирателя к естественным защитникам правых ценностей. Кое-где правые партии действительно сумели воспользоваться «моральным износом» левых и вернуться к власти — в Испании, Италии, Австрии, Польше, Венгрии, Болгарии, Румынии.
Однако «консервативная революция» М. Тэтчер, под знаком которой прошли 80-е гг., к началу XX в. не повторилась. Это объясняется не столько притягательностью изрядно девальвированных левых ценностей, сколько морально-политическим кризисом самих правых. Его истоки относятся еще к концу 40-х гг., когда классические правоконсервативные партии оказались «рикошетом» дискредитированными в связи с крушением ультраправых режимов держав «оси». Прибежищем для консерваторов в странах континентальной Западной Европы, особенно католических, тогда стали партии христианско-демократического толка — Народно республиканское движение (МРП) во Франции, Христианско-демократическая партия (ХДП) в Италии, Христианско-демократический союз (ХДС), выступавший в блоке с более консервативным баварским Христианско-социальным союзом (ХСС), в ФРГ. Аналогичное положение сложилось в Австрии, Бельгии и т.д.
В отличие от традиционных правоконсервативных партий христианские демократы в принципе признавали ограниченную роль государства в «социальной рыночной экономике», необходимость создания системы соцстраха путем реформ в духе доктрины, сформулированной еще в конце XX в. в энцикликах папы Льва X. Это была не только тактика, вызванная стремлением перехватить у левых популярные лозунги (в ФРГ, например ХДС немало способствовал участию профсоюзов в управлении предприятиями).
Выдвинув из своей среды столь крупных государственных деятелей европейского масштаба, как К. Аденауэр, Л. Эрхард или Г., Коль в ФРГ, А. де Гаспери, А. Моро или А. Фанфани в Италии, христианские демократы сыграли значительную роль в восстановлении и модернизации экономики своих стран, преодолении ими последствий поражения во Второй мировой войне, развитии евро-строительства. Тем не менее, со временем долгое пребывание у власти привело ко все более заметному «моральному износу» их наследников. Прибрав к рукам основные рычаги государственной власти и связанные с этим материальные выгоды, они погрязли в коррупции, дискредитировав саму идею христианской демократии. В ходе антикоррупционной кампании «Чистые руки» в Италии, вскрывшей тесные связи верхушки ХДП с мафией, христианские демократы по существу были сметены с политической арены страны, хозяевами которой они оставались полвека. К концу 90-х гг. была отброшена в оппозицию и ХДСХСС, а ее лидер Г. Коль, несмотря на заслуги в объединении Германии, оказался дискредитированным громким скандалом в связи с незаконным финансированием его партии.
Со своей стороны либералы, давно перекочевавшие из левого в правый центр, оставались принципиально враждебными политике вмешательства государства в экономику, в том числе в социальных делах, по-прежнему выступая за его последовательную политическую демократизацию — расширение прав парламента, выборных органов местного самоуправления, децентрализацию, строгое разделение властей. Коль скоро, однако, на аналогичные позиции перешли многие консервативные партии, поднявшие вслед за М. Тэтчер в Великобритании 80-х гг. знамя ультра-либерализма, то влияние традиционных «чистых» либералов резко снизилось. Потеряв вместе с монополией на либеральные ценности значительную часть своего традиционного электората среди городской буржуазии, лиц свободных профессий, они оказались обреченными на роль «довесков» христианских демократов или консерваторов в правоцентристских коалициях, вне которых они рисковали полностью маргинализоваться и уйти из политической жизни. В таком положении оказались британские либералы, слившиеся с умеренной фракцией лейбористов, германские «Свободные демократы», французские радикалы, расколовшиеся, в конце концов, на две мелкие партии, одна из которых примкнула к союзу левых сил с социалистами и коммунистами, тогда как другая влилась в либерально-центристский «Союз за французскую демократию» (СФД).
Разумеется, базовые консервативные ценности защита закона и порядка, семьи и собственности — остаются неотъемлемой частью символа веры любой европейской правой партии, точно так же как бескомпромиссная враждебность любому «коллективизму».
Однако такой фундаментальный аспект традиционной правой идеологии, как национала-авторитаризм, некоторое время оставался в тени. Запятнанный воспоминаниями о преступлениях фашистских диктатур в годы Второй мировой войны, он был к тому же плохо совместим с интеграцией стран Западной Европы в атлантические и европейские структуры, предполагавшей отказ от части национального суверенитета. Именно атлантизм и особенно европеизм служили в годы «холодной войны» краеугольным камнем блока христианских демократов с либералами и умеренными консерваторами.
Сплав патриотических лозунгов защиты национального суверенитета, в том числе в рамках евроатлантических структур, с призывами восстановить авторитет государства путем расширения полномочий исполнительной власти, положив конец неустойчивости правительств, впервые осуществил генерал де Голль во Франции. Основанные им партии — «Объединение французского народа» (РПФ), затем «Союз за новую республику» (ЮНР), «Союз демократов за Пятую республику» (ГОДV), наконец, «Объединение в поддержку республики» (РПР) в 60-90-е гг. стали крупной политической силой. Сумев прийти в 1958 г. к власти, голлисты осуществили радикальную реформу Конституции, возглавили правый лагерь и осуществляли в нем бесспорное лидерство, как в большинстве, так и в оппозиции, оттеснив блок либералов с христианскими демократами на вторые роли.
Особенностью голлизма было то, что он, несмотря на авторитарные тенденции, не ставил под вопрос основы плюралистической демократии и охотно прибегал поначалу к социал-реформистской фразеологии, привлекавшей часть «народного» электората. Однако лозунги «ассоциации капитала и труда» не получили сколько-нибудь ощутимого подкрепления в практической плоскости. Поэтому несомненные заслуги де Голля в решении назревших проблем деколонизации, модернизации экономики страны, укрепления ее обороны и повышения престижа на международной арене не помешали острому социально-политическому кризису, потрясшему Францию в мае-июне 1968 г. и ускорившему уход генерала с политической арены. После него не оголлистское движение, возглавленное Ж. Помпиду, затем Ж. Шираком, довольно скоро утратило свою прежнюю специфику, став одной из разновидностей правоконсервативных партий с креном к либерализму.
Если голлизм исторически вырос из движения Сопротивления гитлеровским оккупантам во время Второй мировой войны, восприняв многие его демократические и социальные идеи, то крайне правые ультранационалистические партии, возникшие во многих европейских странах начиная с 60-х гг., напротив, стали прямыми наследниками нацизма и его коллаборационистских прислужников в оккупированных Германией европейских странах. Хотя проводить прямые исторические параллели было бы вряд ли корректно — ситуация в Европе после Второй мировой войны изменилась качественно, идейно-политическая и социальная преемственность между фашистскими движениями прошлого и их современными наследниками не подлежит сомнению.
Основой пропагандистского арсенала неофашистов, как и их предшественников, служит националистическая и расистская демагогия. Однако ныне она подпитывается новым явлением, свойственным Европе последней четверти XX в., — массовым притоком иностранной рабочей силы из стран «третьего мира» (турок — в Германии, Австрии, Швейцарии; арабов, африканцев, вьетнамцев — во Франции, Бельгии, Италии, Испании; индийцев и пакистанцев — в Англии и т.д.). Их численность достигает, по разным оценкам, 15-16 млн. человек (56% самодеятельного населения). Хотя иммигранты заняты на самых грязных, тяжелых, низкооплачиваемых работах, обострение проблемы занятости после энергетических кризисов 70-х гг. вызвало растущую межэтническую и межконфессиональную напряженность в странах приема, которая выливается порой в откровенную дискриминацию, сегрегацию и даже кровавые инциденты. Им способствует сосредоточение основной массы рабочих-иностранцев в пригородах крупных промышленных центров, становящихся рассадниками нищеты, болезней, наркомании, преступности. Отсюда требования ультраправых предельно ужесточить иммиграционную политику вплоть до принудительной высылки иностранцев, законодательно ввести «национальное предпочтение» при приеме на работу и т.д.
Расистские тенденции в отношении иммигрантов оживили старые антисемитские предрассудки, дали пищу попыткам отрицания фактов геноцида евреев во время Второй мировой войны или преуменьшения его масштабов.
Однако сводить феномен неонацизма в Европе начала XX в. только к реакции на присутствие иммигрантов было бы неверно. Факты говорят о том, что ультраправые движения находят немало сторонников во многих регионах и государствах, где такое присутствие крайне незначительно (например, в Австрии, Швейцарии, странах постсоветского пространства и Восточной Европы). Дело в том, что крушение коммунистических режимов и упадок влияния компартий, с одной стороны, сближение идеологии и политики «системных» партий левого и правого центров — с другой, создали определенный вакуум для протестного электората, которым и воспользовались неонацисты.
Праворадикальные партии отвергают ценности обоих основных политических течений современной Европы — как социализма, так и либерализма. В их пропагандистском арсенале широко представлены такие притягательные для протестного электората темы, как критика налогового бремени, раздутой бюрократической машины, неэффективности парламентских институтов, беспринципности и продажности профессиональных политиков. В международном плане акцент делается на негативные последствия глобализации и евро-строительства, защиту национального суверенитета, осуждение американизированной массовой культуры.
Ультраправое движение в Европе конца XX — начала XX вв. затронуло европейские государства неодинаково, что объясняется различиями в их истории и политической культуре. В Северной Европе (Великобритания, Скандинавские страны) оно осталось на уровне маргинальных группировок деклассированной молодежи типа банд «бритоголовых» с их показной нацистской символикой и хулиганскими расистскими выходками. В то же время в некоторых странах Южной, Центральной и Восточной Европы, где издавна существуют традиции политического экстремизма — как левого, так и правого, это движение приобрело формат довольно влиятельных политических партий. Примерами могут служить Национальный фронт Ж.М. Ле Пена во Франции, Итальянское социальное движение Дж. Альмиранте в Италии, Национал-демократическая партия М. Муссунга в ФРГ, Партия свободы Й. Хайдера в Австрии, Датская народная партия П. Кьерсгаарда и т.д. Их аналогом в государствах постсоветского пространства служат радикал наци аналитические группировки в странах Балтии, на Украине, наконец, в России (Либерально-демократическая партия, Русское национальное единство в России, УНАУНСО на Украине и т.д.). Собирая на выборах в некоторые моменты до 15-20% голосов, ультраправые получают возможность шантажировать умеренные консервативные группировки расколом правого лагеря, навязывая себя в качестве партнеров сначала на местном, региональном (Франция, Италия), а затем кое-где даже на национальном уровне («черно синяя» коалиция, пришедшая к власти в Австрии в 2000 г. или в Италии в 2001 г. во главе с С. Берлускони).
Несмотря на относительные успехи праворадикальных партий, в нормальных условиях Европе XX в. вряд ли грозит перспектива сползания к неофашизму: соотношение основных политических сил делает такой вариант крайне маловероятным. Характерно, что в конце 90-х гг. французский Национальный фронт раскололся на две соперничающие фракции, Итальянское социальное движение сменило название и программу, дистанцировавшись от фашистского прошлого, германские национал-демократы остались мелкой, изолированной группировкой, которой грозит запрет, влияние ЛДПР и РНЕ в России не выходит за пределы маргинальных люмпенизированных слоев. Ситуация может измениться лишь в случае крупных экономических потрясений и межнациональных конфликтов.
Пока же главным козырем экстремистов на обоих флангах европейского политического спектра и источником опасности для демократии является, как уже отмечалось, кризис идентичности, переживаемый всеми «системными» партиями без исключения. По мере того как умеренные консерваторы или христианские демократы смягчают крайности своих либеральных принципов, а социал-демократы обновляют каноны социализма, понятия «левые» и «правые» постепенно размываются. Е1апример, в вопросах демонтажа систем социальной защиты правые партии объявляют себя модернистами-реформаторами, а своих левых конкурентов — твердолобыми консерваторами, стоящими на страже отживших корпоративных привилегий, несовместимых с вызовами глобализации.
Тот факт, что Европа, преодолевшая за последнее десятилетие XX в. раскол на противоположные общественные системы в международном плане, уходит теперь от былой идеологической конфронтации на уровне каждого из составляющих ее государств, вполне логичен. Процессы глобализации и евро-строительства придают внутриполитическим проблемам новое измерение, требующее большего прагматизма. К тому же электората левых и правых партий, которые делят между собой избирательный корпус примерно поровну, утрачивают четко выраженный некогда социальный профиль. Хотя правые по-прежнему в большей степени опираются на собственников, в левые — на людей наемного труда, результаты выборов решающим образом зависят от голосов представителей среднего класса, более или менее равномерно распределяющихся между всеми политическими течениями. Естественно, что борьба за их симпатии способствует сближению партийных программ.
Вместе с тем тенденция к поискам «системными» партиями левого и правого центров минимального общего знаменателя по основным проблемам, стоящим перед соответствующими странами, будучи бесспорно позитивной, сопряжена с определенными издержками. Чем меньше становится роль идеологических факторов в общественной жизни Европы, тем сильнее искушение публичных политиков снизить уровень своего диалога с конкурентами, использовать в борьбе за власть приемы «грязных технологий» обработки общественного мнения — компромат, скандалы, личную дискредитацию соперников и т.д. Этому способствует колоссальное влияние СМИ, особенно электронных: в погоне за сенсациями они нередко превращают предвыборную борьбу в рекламное шоу, исход которого в значительной степени определяется контролем мощных финансовых групп над основными источниками информации.
Налицо, таким образом, признаки определенной американизации политической жизни большинства европейских государств, тесно связанной с аналогичными процессами в сфере бизнеса, массовой культуры, быта. Однако то, что за Атлантикой опирается на прочно устоявшиеся 200-летние традиции, в Европе вызывает болезненные последствия. Если в Великобритании сохранилась прочная двухпартийная система, послужившая некогда образцом для США (просто либералов еще в начале XX в. сменили лейбористы), то в странах континентальной Европы она так и не привилась. Ее функции более или менее успешно выполняют многопартийные системы, в рамках которых происходит периодическая ротация у власти право и левоцентристских коалиций. Но, по мере того как различия в их программах и практической деятельности постепенно стираются, эффективность данного механизма падает. Поскольку системообразующие партии (с одной стороны, — консерваторы, христианские демократы, либералы и, с другой, — социал-демократы, социалисты, лейбористы) редко добиваются самостоятельного абсолютного большинства в парламентах и органах местного самоуправления, им приходится выторговывать поддержку либо небольших «шарнирных» партий либерального толка в центре (типа «Свободных демократов» в ФРГ), либо крайних группировок справа или слева (коммунистов во Франции или Италии, неофашистов в Австрии) в обмен на министерские портфели и корректировку политики.
Когда же подобные комбинации оказываются неспособными обеспечить парламентское большинство, умеренные правые партии и социал-демократы идут на компромисс, создавая правительства «большой коалиции». Так бывало во Франции конца 40-хна чала 50-х гг. («Третья сила»), в ФРГ конца 60-х гг., в Бельгии, Голландии, Скандинавских странах, Австрии и т.д. Очевидно, что эффективность такого рода правительств весьма относительна. Кроме того, несовпадение по срокам президентских и парламентских выборов приводит к тому, что главы государств и правительств нередко представляют разные партии, вынужденные к более или менее конфликтному «сожительству» (ФРГ, Франция, Италия, Португалия, Австрия, Польша).
Оба варианта — как блоки умеренных партий с экстремистами, так и левого центра с правым — подрывают эффективность решения назревших проблем и дискредитируют политическую систему в целом в глазах избирателя. Утрачивая привычную систему координат, определяемую не только материальными интересами различных категорий граждан, но и ценностными ориентирами, он теряет интерес к выборам, относится с растущим скептицизмом, если не цинизмом, к политическим элитам. Многочисленные коррупционные скандалы, связанные с незаконным финансированием политических партий (ХДП в Италии, ХДС в Германии и т.д.), укрепляют его в этом мнении.
В целях смягчения подобных негативных явлений применялись различные меры — реформы избирательных законов, регламентация финансирования партий и предвыборных кампаний и т.д. На основе их опыта можно подвести предварительные итоги попыток модернизировать многопартийные механизмы европейских государств и сделать некоторые прогнозы на будущее.
Подтвердилась зависимость партийно-политической структуры от системы выборов. Пропорциональное представительство в принципе является более справедливым, обеспечивая представительство всех партий в соответствии с их влиянием и к тому же выбор граждан не между людьми, а между программами. Вместе с тем серьезными недостатками этой системы является то, что она способствует дроблению партий, затрудняя формирование в парламенте прочного большинства, и дает анонимным аппаратчикам решающее слово при составлении списков кандидатов, первые места в которых гарантируют избрание «номенклатурных» политиков. Наиболее убедительным примером недостатков этой системы может служить Италия, где она во многом предопределила неустойчивость партийных коалиций и частую смену правительств.
Диаметрально противоположная ситуация сложилась в Великобритании, где действует последовательная мажоритарная система. Давая победу в одномандатных округах кандидату, получившему в единственном туре голосования даже относительное большинство, она способствует консолидации двухпартийной системы и приближает депутата к избирателям, давая возможность оценить его личные качества при решении местных проблем. Вместе с тем столь жесткая система, при которой даже незначительный перевес на выборах обеспечивает крупное большинство мест в палате общин, ущемляет оппозицию и полностью отсекает от законодательных органов политические меньшинства. Парламентские выборы 2001 г. лишний раз подтвердили это.
Поэтому в остальных странах Европы применяются обычно смешанные системы, сочетающие пропорциональный и мажоритарный принципы. Их задача — создать устойчивое работоспособное большинство в представительных учреждениях и в то же время обеспечить представительство оппозиционных меньшинств. В Германии это достигается двойным голосованием — за кандидата и за партийный список (данная система послужила примером для России), во Франции — двумя турами, где в первом для победы необходимо абсолютное большинство, а во втором — достаточно относительного, что заставляет левые и правые партии заключать предвыборные блоки. Одним из способов противодействия чрезмерному дроблению партий являются также минимальный процент голосов, необходимый для участия в разделе выборных мандатов.
«Морализации» политической жизни призвано способствовать принятие законов, жестко ограничивающих размеры и источники пополнения партийных касс, вводящих нормы финансирования предвыборных кампаний из госбюджета в соответствии с числом полученных партиями голосов, с возвратом авансов, полученных неудачниками, с обязательной декларацией об имуществе и доходах кандидатов и т.д.
Наконец, в ряде случаев носители верховной власти — главы европейских государств облекаются полномочиями, дающими им возможность играть роль арбитров в конфликтах между партиями и соответственно ветвями власти. Их легитимность в этом качестве обеспечивается избранием президентов всеобщим прямым голосованием, хотя объем их реальных полномочий весьма различен — от самых широких, приближающих режим к президентскому (Франция) или даже полу-авторитарному (Белоруссия, Украина) до представительских, подкрепляемых лишь личным моральным авторитетом (Австрия, Португалия, Польша, Чехия, Венгрия),
Тем не менее, реальная отдача подобных реформ в разных европейских странах оказалась неодинаковой. Снижение остроты идеологического противоборства между системообразующими партиями, формирование их негласного консенсуса по основным проблемам, стоящим перед обществом, безусловно, являются позитивной тенденцией. Однако она имеет и оборотную сторону, сопровождаясь обострением борьбы между фракционными группировками внутри отдельных партий, их дестабилизацией. Закулисные интриги, кулуарные комбинации, кризисы руководства ведут к частым расколам и образованию новых партий не столько на принципиальной, сколько на сугубо персональной основе соперничества лидеров за руководство.
Ни одна даже самая хитроумная система выборов и контроля над партийными финансами не в состоянии пока ввести политическую игру в рамки общепринятых норм этики. Даже в тех европейских странах, где существуют четкие кодексы аполитичной гражданской службы (Великобритания, Франция, Германия), высшие административные посты оказываются объектом борьбы партий по известному американскому правилу «добыча — победителю». Процесс сращивания власти и денег через коррупцию верхушки политического персонала продолжается, законодательный процесс в парламентах и деятельность партийных лидеров на государственных постах подвержены лоббистским давлениям. Все это ведет к отрицательным последствиям, которые упоминались выше, — усиливает чувство отчуждения граждан от политической элиты, толкает их к абсентеизму на выборах или множит протестный электорат, отдающий голоса мелким экзотическим или экстремистским группировкам. Если сложить число воздержавшихся и избирателей, голосующих за кандидатов самых различных оппозиционных партий, не способных создать альтернативное большинство, то окажется, что даже самые легитимные правительства Европы выступают от имени максимум трети избирательного корпуса, что не может отражаться на их авторитете.
Издержки функционирования западноевропейского варианта многопартийной системы на национальном уровне воспроизводятся в более масштабном формате на уровне Евросоюза.
С самого начала процесса европейской интеграции отношение к ней раскололо оба традиционных политических лагеря — как левый, так и правый. Партии левого и правого центров — социалисты и социал-демократы, либералы, христианские демократы, часть консерваторов — решительно поддержали этот процесс в его наиболее продвинутом — федеративном — варианте. Крайние же фланги — коммунисты, левые социалисты, с одной стороны, правые националисты голлистского толка и большинство британских и скандинавских консерваторов («евроскептики») — с другой, резко критиковали наднациональные формы интеграции, предпочитая им сотрудничество суверенных государств («Европа отечеств»).
Этот водораздел неуклонно углубляется по мере расширения состава ЕС, предпосылкой которого европеисты считают усиление наднациональных полномочий руководящих органов Евросоюза. Бывший председатель Комиссии ЕС, французский социалист Ж. Делор создал для борьбы за общественную поддержку наднациональной интеграции международный комитет, в который вошли представители всех проевропейских партий стран-участниц (прецедентом для него послужил Комитет за Соединенные Штаты Европы, созданный в 1956 г. ОДНИМ ИЗ главных вдохновителей евро-строительства Ж. Монне, деятельность которого содействовала подготовке Римского договора 1957 г. о создании Общего рынка). Выступая 12 мая 2000 г. в Университете им. Гумбольга (Берлин), министр иностранных дел ФРГ И. Фишер, представляющий партию «зеленых», призвал к созданию на базе ЕС Европейской федерации. Его поддержал и канцлер Шрёдер.
Сходства и различия подходов тех или иных политических группировок к путям евро-строительства имели двоякие последствия: создавая платформу для сотрудничества «системных» партий левого и правого центров внутри отдельных стран, они придают в то же время конфликтам вокруг них международное измерение, еще более запутывающее рядового избирателя. Не случайно на выборах в Европарламент абсентеизм является более высоким, чем на национальных, — удельный вес воздержавшихся в ряде стран превышает 50%, что не может не отражаться на демократической легитимности ЕС.
Проблему не решает и интернационализация партий в рамках ЕС. Попытки создания международных объединений политических партий родственного профиля начались на левом фланге еще с середины XX в. (Интернационалы, Социнтерн). Во второй половине XX в. их примеру последовали правые (Консервативный, Христианско-демократический, Либеральный Интернационалы). С развертыванием евро-строительства эти объединения приобрели новое качество, став основой единых фракций в Европейском парламенте, который с 1979 г. избирается всеобщим прямым голосованием во всех странах ЕС.
Так, в Европарламенте, избранном 13 июня 1999 г., составляющие его 626 депутатов делятся не по национальному, а по партийно-политическому признаку на фракции, которые именуют себя «европейскими партиями». Левое крыло заняли «Объединенные европейские левые и левые экологи северных стран» (42), «Европейская социалистическая партия» (180), «“Зеленые” и региона листы» (48), центр — «Либералы, демократы и реформаторы» (51), правое крыло — «Европейская народная партия и европейские правые» (демо-христиане и консерваторы — 233), «Европа демократий и различий» (правые региона листы — 16), независимые — 26.
Если после выборов 1991 г. большинство в Европарламенте прочно удерживали левые, прежде всего социалисты, то пять лет спустя оно перешло к правым. Между тем исполнительные органы ЕС — Евро-совет, Совет министров, Комиссия, назначенные правительствами государств-участников, сохраняли левоцентристскую ориентацию, поскольку из 15 стран ЕС у власти были социал-демократы. Это еще более осложнило отношения между различными институционными звеньями ЕС, и без того крайне деликатные после вынужденной отставки прежнего состава Комиссии ЕС, обвиненного в коррупции.
В государствах ЦВЕ, особенно постсоветского пространства, проблемы становления многопартийного политического механизма как необходимой предпосылки перехода от тоталитаризма к демократии во многом воспроизводят трудности, переживаемые этим механизмом в Западной Европе, придавая им гипертрофированные, а порой и карикатурные формы.
На первых порах после антикоммунистических «бархатных» революций и крушения Советского Союза предпринимались попытки либо возродить довоенные структуры, а в России — даже существовавшие до 1917 г., либо копировать западноевропейские партии (христианско-демократические, либеральные, правоконсервативные, социал-демократические и т.д.). Однако вскоре выяснилось, что реалии переходного периода делают такие попытки малопродуктивными. Налицо, прежде всего крайнее дробление партий, число которых в некоторых странах перевалило за несколько десятков, и довольно заметные отличия их идейно-политических характеристик, организации, места в государственной системе от общепринятых на Западе.
Хотя деление на левый и правый лагери сохраняется, а в основе его лежат многие традиционные критерии (степень демократизации политического режима и либерализации экономики), важнейшую роль играют также специфические проблемы: выбор между тотальным разрывом с прошлым или сохранением какой-то степени преемственности с ним, определение оптимального пути перехода к рыночной экономике и его социальной цены, соотношение центра и регионов, прав нацменьшинств, отношения с евроатлантическими структурами и т.д.
Ядром левого фланга почти везде остаются посткоммунистические партии, правого — либералы, консерваторы и крайние националисты. Если, однако, в ЦВЕ бывшие коммунисты сравнительно безболезненно сменили вывески и программы в социал-демократическом духе, примкнув к Социнтерну, то в государствах СНГ они остались в основном на традиционалистских позициях.
Столь же заметные различия наблюдаются в правом лагере. В странах Центральной Европы его общим знаменателем служат бескомпромиссное отторжение коммунистического прошлого, приверженность сугубо либеральным методам формирования рыночной экономики и парламентской демократии, вхождение в НАТО и ЕС, что создает определенный консенсус с левыми, сделавший возможными усиление роли парламентов и ротацию власти (Польша, Венгрия, Болгария, Румыния, Словения, Словакия). В то же время в европейских странах СНГ правый фланг и центр оказались занятыми эфемерными «партиями власти», созданными за счет «административного ресурса» президентами, премьерами, губернаторами в качестве опоры своей власти при материальной и медиатической поддержке тесно сросшихся с ней олигархических финансово-промышленных группировок. Это нередко приводило к противостоянию между ветвями власти и девальвации роли парламентов, блокируя ротацию партий в высших эшелонах власти и приводя порой к острым конфликтам между ними, чреватым опасностью авторитаризма.
В целом становление многопартийной системы на востоке Европы более или менее соответствует степени их продвижения к цивилизованной рыночной экономике и соответственно к сближению с западноевропейскими стандартами. Вместе с тем, очевидно, что сами эти стандарты пока далеки от совершенства. Дальнейшая эволюция партийно-политических механизмов в Европе зависит от их отношений не только и не столько по вертикали — с государственными структурами, сколько по горизонтали — с гражданским обществом, роль которого приобретает в XX в. решающее значение для судеб демократии на континенте.
Гражданское общество
Термин «гражданское общество» восходит к классическому труду Гегеля «Основы философии права», вышедшему в свет в 1821 г. Великий немецкий философ впервые отделил «гражданскую жизнь» от политической, видя в гражданском обществе комплекс правовых и экономических связей, объединяющих людей узами взаимозависимости вне политических, государственных структур.
Это понятие закрепилось в период Июльской монархии во Франции, где избирательными правами пользовалась лишь весьма ограниченная часть населения, отвечавшая критериям налогового и, следовательно, имущественного ценза. Эту часть называли «легальной» страной, тогда как большинство, лишенное избирательных прав, — страной «реальной». Естественно, что последняя стремилась компенсировать свое отсутствие в политических структурах созданием «параллельной иерархии» общественных организаций для борьбы за свои интересы (клубов, обществ и т.д.). Всеобщее избирательное право было введено во Франции — стране, считающей себя родиной прав человека, — лишь после Февральской революции, а женская половина населения получила его столетие спустя.
Становление гражданского общества в Европе следовало за процессом политической демократизации, хотя иногда отставало от него. Так, вожди Великой французской революции, полные решимости сломать во имя свободы и равенства архаические структуры средневековых цехов, мешавшие развитию промышленности, запретили любые профессиональные организации — как работодателей, так и людей наемного труда (закон Ле Шапелье 1791 г.). Свобода ассоциаций была провозглашена лишь полувеком позднее — после революции 1848 г., запрет «коалиций» отменен в 1864 г. и только закон Вальдека Руссо от 21 марта 1884 г. окончательно легализовал профсоюзы. Сегодня все французские бесприбыльные организации (их насчитывается в стране несколько сотен тысяч) действуют на основе одного и того же закона 1901 г., который ввел заявительный, а не разрешительный порядок их создания (для регистрации требуется лишь сдать в местную префектуру устав организации, список ее руководителей и указать источники финансирования). Казалось бы, грань между «легальной» страной и «реальной» стерта наконец, навсегда. Однако следы отчуждения между гражданским обществом и государством сохранились.
Несмотря на то, что пример Франции с ее централизаторскими и административно-бюрократическими устоями государства может показаться скорее исключением, чем правилом, более или менее аналогичная картина наблюдается почти во всех остальных западноевропейских странах (кроме, возможно, Швейцарии). Даже в Англии, колыбели представительных учреждений, расширение избирательного права и легализация общественных организаций шли медленно, поэтапно, заняв полтора столетия и сопровождаясь острой социально-политической борьбой, а структура гражданского общества — от профсоюзов до обществ любителей садоводства или закрытых элитных клубов — и поныне сохраняет отпечаток старых аристократических перегородок.
Еще более значительная асимметрия между гражданским обществом и государством в пользу последнего налицо во многих странах Восточной Европы, особенно в государствах постсоветского пространства, по очевидной причине исторического отставания процесса их демократизации. В России выборные органы самоуправления на местах появились в результате либеральных реформ Александра лишь во второй половине XX в., а первое представительное собрание национального масштаба после древних Земских соборов — Государственная дума — после революции 1905 г. Соответственно общественные структуры в самодержавной монархии (дворянские собрания, земства, купеческие гильдии, просветительские общества и т.д.) носили сословный характер, располагали крайне ограниченными правами и находились под бдительным контролем администрации. То же относилось и к деревенской общине («миру»), ставшей инструментом сбора налогов на основе круговой поруки, средством контроля землевладельцев, сельской верхушки, полиции над крестьянством и тормозом в развитии интенсивного сельского хозяйства. В период же существования тоталитарного режима автономные структуры гражданского общества вообще исчезли — их место заняли «приводные ремни» правящей партии.
Формы гражданского общества в Европе представляют собой своего рода переходный этап между азиатским и американским вариантами.
В странах Азии, не только развивающихся, но и относительно развитых, порой даже постиндустриальных, отношения внутри различных компонентов гражданского общества, между ними и государством во многом строятся на базе клановой солидарности и патерналистской традиции. В основу ее положен вертикально-иерархический принцип. Такая структура, присущая Европе времен Средневековья, абсолютных монархий и частично сохранившаяся на востоке континента до сих пор, не исключает борьбы за более выгодные условия общественного договора, принимающей порой крайне острые формы, но неизбежно сохраняет сильный отпечаток авторитарности даже там, где утвердились пришедшие с Запада атрибуты плюралистической демократии (Япония, Южная Корея, Индия). Очевидно, что государство в таких условиях первично, а гражданское общество — вторично.
Напротив, в Соединенных Штатах баланс между государством (особенно федеральным центром) и гражданским обществом изначально складывался по-иному. В своей известной книге «О демократии в Америке» А. де Токвиль убедительно показал, что после войны североамериканских колоний в Англии за независимость их новое государство могло вырасти только на базе уже давно существовавших, но слабо связанных между собой сообществ эмигрантов из различных европейских стран или их потомков, объединявшихся на локальной, религиозной, этнической, профессиональной почве. Выживание этих сообществ в суровой борьбе с девственной природой, коренным населением и, конечно, друг с другом зависело не только и не столько от законов, принятых государством, сколько от соотношения сил и неписаных правил поведения людей, проникнутых жесткой пуританской моралью (пусть даже достаточно ханжеской).
Естественно, что в таких условиях гражданское общество в США оказалось первичным, определяющим элементом, а политическое, государственное устройство — вторичным, подчиненным. К тому же все официальные должности в США долгое время являлись, а в ряде случаев остаются выборными даже после формирования слоя кадровой бюрократии, которая тесно связана с частными структурами.
Американская концепция отношений между гражданским обществом и государством уходит своими корнями в каноны классического либерализма и протестантской этики, согласно которым каждый человек преследует собственные эгоистические цели, но благодаря «невидимой руке» рынка в рамках децентрализованной демократической республики итогом их бесчисленных столкновений оказывается общее благо. По этой логике, успех более сильного, умного, умелого индивида — главный двигатель прогресса, необходимое условие процветания всего общества. Вмешательство извне в конкурентную борьбу ведет к эгалитаризму и способно только нарушить естественные законы рынка, подорвав частную инициативу и предприимчивость в ущерб всем, даже проигравшим. Если же общее богатство растет, то заботу о последних можно обеспечить за счет публичной или частной благотворительности.
Разумеется, речь идет не просто о совокупности авторизированных свободных индивидов, а о структурированном сообществе, состоящем из организованных ассоциаций. Основатели американской школы социологов, посвятивших себя данной проблематике, — А. Бентли, Г. Трумэн, Д. Блесдейл и др. — подчеркивали, что в наши дни отдельная личность утверждает себя только внутри одной или нескольких групп и через них. Если это так, то функция государства сводится к роли полицейского — регулировщика уличного движения или судьи на футбольном поле, который следит за соблюдением игроками и командами правил игры, наказывая нарушителей и обеспечивая безопасность проведения матча. От государства требуется, следовательно, минимум регламентации и максимум гибкости.
Именно такие, по сути социал-дарвинистские, установки до сих пор остаются краеугольным камнем американской цивилизации. Несмотря на значительное развитие, после Великой депрессии 1929-1933 гг. системы социального обеспечения и достаточно активное вмешательство государства в экономику (особенно при президентах-демократах от Рузвельта до Клинтона), ставить под вопрос базовые либеральные ценности никто в США не собирается. Напротив, сейчас, в условиях глобальной информатической революции, именно они предлагаются всему человечеству в качестве оптимальной модели общества для XX в.
Между тем в Европе, где эти принципы впервые сформулировал некогда еще Адам Смит, отношение к ним в наши дни является двойственным, противоречивым. Крушение тоталитарных режимов в восточноевропейских странах и бывшем СССР, кризис государства «всеобщего благоденствия» (Welfare State) в Западной Европе, процессы глобализации вызвали бесспорный рост популярности идеи отхода от остатков азиатского варианта и подтягивания отношений между гражданским обществом и государством к американскому образцу. «В либеральной традиции пространство «гражданской жизни» должно быть настолько широким, насколько это возможно, а вмешательства государства сведены к строгому минимуму, необходимому для поддержания национальной сплоченности. Государство отнюдь не располагает монополией на общие интересы. Они могут также, и еще лучше, проявляться через частные организации, формированию которых государство должно содействовать, особенно с помощью налоговых мер», — пишет директор Французского института международных отношений Т. де Монбриаль. По его мнению, именно разветвленное гражданское общество, способное более гибко адаптироваться к меняющимся условиям, чем бюрократические структуры государства, позволили США успешнее встретить вызовы глобализации, нежели это удалось Европе с ее консервативными этатистскими традициями.
Сама по себе такая постановка вопроса, которая перекликается с уже упомянутыми в начале главы теориями эрозии суверенных национальных государств, вполне закономерна. Без крепкого гражданского общества не может быть сегодня ни жизнеспособной политической демократии, ни эффективной рыночной экономики. В свою очередь без демократии и рынка нет и гражданского общества. Однако столь общие тезисы являются чересчур абстрактными. Любая частная организация не может автоматически рассматриваться как воплощение свободы и общего блага лишь на том основании, что ее деятельность исходит снизу — от граждан, а не сверху — от власти. Дело в том, что вполне законные интересы людей и соответственно их групп гораздо чаще сталкиваются, чем совпадают. Между тем возможности отстоять свои интересы в борьбе с конкурентами далеко не одинаковы — они зависят от финансовых ресурсов, доступа к информации, влияния на различные ветви власти, на общественное мнение через СМИ и т.д. Значительная часть европейцев в отличие от американцев убеждена, что идеально однородной конкурентной среды, где все участники абсолютно равны между собой, не может быть в принципе, что стартовые шансы игроков и их команд заведомо неодинаковы, ввиду чего результат матча рискует оказаться фальсифицированным.
Отсюда противоречивые требования к арбитру, т.е. государству: сохранять максимальное беспристрастие, но в то же время не ограничиваться только судейскими функциями, а активно воздействовать на ход игры, дабы сделать результат более сбалансированным и тем самым приемлемым для всех участников. Иными словами, императивы экономической эффективности должны смягчаться соображениями социальной справедливости во имя поддержания политического равновесия.
Естественно, что каждая социальная категория и связанное с ней звено гражданского общества склонны отождествлять свои частные интересы со всеобщими, оспаривая беспристрастие государства и обвиняя его представителей в дискриминации. Крайним выражением этой тенденции в европейской общественной мысли является марксистская концепция государства как инструмента господствующего в экономике класса, чьи привилегии вытекают из частной собственности на средства производства. Опыт «реального социализма» советского образца, при котором упразднение такой собственности не принесло социальной справедливости, сделав носительницей квази-феодальных привилегий партийно-государственную номенклатуру, но подорвало, зато эффективность экономики и задушило свободы граждан, достаточно красноречив.
В то же время ультралиберальный идеал экономической свободы американского образца как необходимого и достаточного условия социальной гармонии в условиях динамичной рыночной экономики и плюралистической демократии также с трудом вписывается в реалии Европы порога XX в. Дело в том, что мощь гражданского общества в тех же Соединенных Штатах распределяется крайне неравномерно. Например, ассоциации промышленников гораздо влиятельнее, нежели профсоюзы. Завоевав со второй половины XX в. в острой борьбе прочное положение в обществе, навязав работодателям принцип «закрытого предприятия» (обязательного согласия профсоюза при найме работников, чего не было даже в Европе), профсоюзное движение США к концу XX в. пришло в упадок. Охватывая ограниченную часть лиц наемного труда, страдая от раздробленности, нередко контролируемое изнутри мафиозными структурами, ведущее общенациональное профобъединение АФПКПП играет все менее заметную роль в балансе общественных сил страны.
Этот пример оказался заразительным для ряда европейских стран. «Консервативная революция» М. Тэтчер в Великобритании 80-х гг. началась жесткой пробой сил с профсоюзом горняков, из которой правительство вышло победителем. Значительно ослабели некогда крепкие позиции профсоюзов в странах Южной Европы — Франции, Италии, Испании, Португалии, Греции, чему способствовал их раскол по политическому признаку. Дискредитация компартий, которые контролировали радикальное крыло профдвижения (ВКТ, ВИКТ, испанские рабочие комиссии и т.д.), свертывание крупных предприятий традиционных отраслей промышленности (угледобыча, горная металлургия, тяжелое машиностроение, текстиль), составлявших основную базу левых профсоюзов, ускорили падение членства. Оно охватывает ныне не более 10-15% общего числа лиц наемного труда.
Данные тенденции активно поощряются частью предпринимательского сообщества, чьи общенациональные организации, напротив, заметно укрепились. Добиваясь от государства более гибкого трудового законодательства, их представители ссылаются на то, что система коллективных договоров работодателей с профсоюзами на отраслевом и тем более национальном уровне, гарантирующая рабочие места и условия оплаты труда, изжила себя, став в условиях глобализации тормозом технического прогресса, стимулом к утечке капитала в развивающиеся страны и росту безработицы. В итоге удельный вес заработной платы в ВВП большинства европейских стран на протяжении 90-х гг. заметно снизился по сравнению с долей прибылей предприятий.
В странах Центральной и Восточной Европы, включая постсоветское пространство, наблюдаются те же явления, но в еще более широких масштабах. Если на первых порах после крушения тоталитарных режимов прежние официальные профсоюзы — филиалы правящих коммунистических партий почти повсеместно распались, уступив место независимым профдвижениям, то к концу 90-х гг. массовость и эффективность последних резко упали. Характерным примером может служить польская «Солидарность». Проиграв борьбу за сохранение своей колыбели — обанкротившихся судостроительных верфей в Гданьске, она превратилась в одну из не больших правоцентристских политических партий.
Таким образом, признаки определенного параллелизма в ходе эволюции гражданского общества по обе стороны Атлантики очевидны, что отражает общие тенденции науки и технологии, экономики и политики постиндустриального мира. Общественные организации в Европе пытаются не только освободиться от опеки государственной администрации, но и по примеру США использовать ее в своих целях с помощью самых различных форм воздействия. Среди них — поддержка тех или иных кандидатов или партий на выборах в обмен на обязательства с их стороны, лоббирование принятия выгодных юридических норм, в том числе с помощью коррупции и проталкивания своих людей на ответственные посты, обработка общественного мнения через кампании СМИ, сбор подписей, наконец, «прямое действие» (митинги, забастовки, демонстрации).
Теории «групп давления» или «групп интересов», появившиеся впервые в США, начали активно разрабатываться в Европе с середины 50-х гг. Французский социолог Ж. Мейно определил такие группы как «совокупность лиц, выражающих на основе общности интересов требования, выдвигающих притязания или занимающих позиции, которые прямо или косвенно затрагивают других участников общественной жизни»7. Это определение лишь частично распространяется на финансово-промышленные группы и политические партии, хотя и те, и другие прибегают к аналогичному набору приемов лоббистской деятельности. У одних преследуемые цели являются обычно узкими, продиктованными сугубо корпоративными, фирменными соображениями, а у других — чересчур широкими, связанными с борьбой за власть. «Группа вмешивается в процесс принятия решений, но сама не берет на себя ответственность за них. Более того, она не стремится осуществлять правительственную деятельность вместо соответствующих властей. Она оказывает давление на власти, но не хочет заменять их», — отмечает Мейно.
Хотя сам термин «лоббизм», который в его современном понимании родился в США, и практикуется в Европе не менее широко (о чем говорят многочисленные коррупционные скандалы), американский и европейский подходы к данному явлению далеко не идентичны. Это связано, прежде всего, с ролью государства. Если в XV1XV1 вв. во многих европейских абсолютных монархиях доходные государственные посты официально продавались за деньги частным лицам, то сейчас подобные случаи рассматриваются как особо опасный вид уголовных преступлений. «Приватизация» государства путем мафиозного сращивания финансово-промышленных группировок с государственной властью, которая долгое время широко практиковалась, например, в Италии и приобрела значительный размах в ряде посткоммунистических, особенно постсоветских, стран, в частности в России, выглядит в Европе не нормой, а отклонением от нее, требующим решительного противодействия. Между тем в США до сих пор считается вполне нормальным, что во время президентских выборов солидные шансы на победу имеет кандидат, собравший больше частных финансовых взносов на его кампанию, чем другие. Одержав победу, он самым легальным образом рассчитывается со своими спонсорами назначением их на ответственные должности, в том числе политические.
Дело не только в сугубо этической стороне дела: сама роль государства в отношении гражданского общества рассматривается в США и Европе под разными углами зрения. Несмотря на эволюцию этого общества в Европе за последнюю четверть XX в., баланс сил между его основными компонентами, а главное — между ними и государством сохраняется лучше, чем в США, ибо слишком резкий крен в пользу одних групп за счет других чреват неприемлемой для всех дестабилизацией социально-политической системы. Так, Британский конгресс тред-юнионов (БКТ), даже ослабленный в эпоху господства консерваторов и отодвинутый от принятия многих ответственных решений левоцентристским правительством Т. Блэра, разделяющим либеральные идеи, остается ядром правящей лейбористской партии в качестве ее коллективного члена и кадровой базы. То же относится к Германскому объединению профсоюзов ФРГ (ДПГ), сохраняющему тесные связи с СДПГ, в том числе при «розово зелёном» правительстве Г. Шрёдера, не говоря уже о мощных и влиятельных профсоюзах Скандинавских государств, особенно Швеции и Финляндии, где они стали на протяжении почти полувекового пребывания социал-демократов у власти квази-институционной структурой.
Наиболее емкое и точное определение сути отношений между гражданским обществом и государством в Европе сформулировал известный политолог А.А. Галкин: «Для полноценного развития и функционирования гражданское общество нуждается в государстве, олицетворяющем публичный интерес. Только через взаимодействие с государством оно способно влиять на политический процесс, привнося в него гражданскую активность населения. Политическая система обретает в гражданском обществе устойчивые связи с жизненными интересами населения, т.е. социальную базу. В свою очередь гражданское общество получает в лице властных политических структур гаранта устойчивого развития общественной системы».
Постоянно нарушаемое в ходе многочисленных кризисов, но вновь восстанавливаемое на базе относительного социального консенсуса равновесие сил внутри гражданского общества в Европе, а также между ним и государством, получает качественно новое измерение в рамках интеграционных процессов. Экономические, социальные, идеологические, конфессиональные и прочие общественные организации стран — участниц Евросоюза все чаще создают, подобно политическим партиям, международные структуры для совместной борьбы за свои интересы, в частности в руководящих органах ЕС, особенно Европарламента или кулуарах Европейской комиссии.
Подводя итоги, можно констатировать, что на пороге XX в. европейское общество находится на переходном этапе. Расставшись со всесильным государством тоталитарных режимов левого и правого толков, подавлявших демократию и подменявших гражданское общество диктатурой единых партий, оно в то же время отнюдь не вернулось к либеральной идеологии столетней давности.
Европа наших дней упорно ищет собственный ответ на связанные научно-технической революцией и глобализацией вызовы. Этот ответ призван органически сочетать сохранение суверенных государств со все более интенсивными интеграционными процессами, разделение властей с эффективностью их исполнительного звена, гарантии прав человека с его индивидуальной и коллективной ответственностью, создание в условиях многопартийности прочного большинства с гарантиями свободы демократической оппозиции и периодической ротации власти, наконец, баланса интересов различных групп в избавленном от бюрократической опеки гражданском обществе. Найти такой синтез будет нелегко. Но любой другой путь был бы отречением Европы от ее уникального призвания в мире третьего тысячелетия.